— В таком случае нужно только облюбовать себе пост, а потом, провозглашая свою неспособность, указывать, что особенно ты не подходишь как раз для этого поста?

— Вы проницательны, сэр Джон, и сделаете карьеру, если только согласитесь остаться у нас! — сказал судья и подмигнул мне.

— Я как будто начинаю понимать вашу тактику. Значит, вы и не несчастны и не изнываете от стыда?

— Ни чуточки! Моникинам моего калибра гораздо важнее казаться чем-то, а не быть этим на самом деле. Мои соотечественники вполне удовлетворяются такой жертвой. А нынче, при затемнении Принципа, вообще нет ничего легче.

— Но как могло случиться, судья, что моникин, обладающий вашей поразительной ловкостью и гибкостью, вдруг споткнулся на своем пути? Я полагал, что вы достигли совершенства во всех эволюциях. Уж не всплыло ли дельце с вашим хвостом в Высокопрыгии?

Судья засмеялся мне в лицо.

— Я вижу, что вы все-таки мало нас знаете, сэр Джон. Здесь мы запретили хвосты как антиреспубликанские, и оба общественных мнения настроены против них. И все-таки за границей моникин может безнаказанно носить хвост хоть в милю длиной, лишь бы по возвращении он подверг себя новому усекновению и клялся, что он самое жалкое существо на земле. А если он к тому же похвалит кошек и собак Низкопрыгии, то, поверьте, сэр, ему простят даже предательство!

— Я начинаю понимать вашу политику, судья! Раз Низкопрыгия придерживается выборной системы правления, ее политики вынуждены искать расположения избирателей. А поскольку моникины склонны к самолюбованию, их ничем нельзя так расположить к себе, как заверениями, что вы гораздо хуже, чем они.

Судья кивнул и усмехнулся.

— Еще одно слово, дорогой сэр, — сказал я. — Поскольку вы чувствуете себя обязанным хвалить собак и кошек Низкопрыгии, то скажите, не принадлежите ли вы к той школе кошколюбов, которая уравновешивает свою нежность к четвероногим тем, что всячески поносит себе подобных?

Судья вздрогнул и испуганно оглянулся, словно его застали на месте преступления. Затем, умоляюще попросив меня не забывать о его положении, он шепотом добавил, что народ для него священен и что он редко говорит о нем без благоговения, а его пристрастие к кошкам и собакам объясняется вовсе не особыми достоинствами самих животных, а только тем, что они принадлежат народу. Боясь, что я скажу что-нибудь еще более опасное, судья поспешно откланялся. Больше я его не видел. Но я не сомневаюсь в том, что со временем он вновь обрел популярность и его шерсть отросла и что он нашел средство щеголять хвостом именно той длины, которой требовал каждый данный случай.

Затем мое внимание привлекла собравшаяся на улице толпа. Я подошел ближе, и один из моих коллег, оказавшийся тут же, любезно объяснил мне, в чем дело.

Оказалось, что какие-то высокопрыгийцы путешествовали по Низкопрыгии и, не удовлетворившись этой вольностью, позволили себе написать книги о том, что они видели и чего не видели. Что касается второго, ни то, ни другое общественное мнение особенно не возмутилось, хотя в них довольно резко были задеты Великая Национальная Аллегория и священные права моникинов. Зато первое вызвало крайнее негодование. Авторы имели смелость утверждать, что все граждане Низкопрыгии поотрубали себе хвосты, и теперь все население республики кипело гневом из-за такой неслыханной наглости. Одно дело совершить подобный акт, и совсем другое — разглашать о нем на весь мир в печати. Если у жителей Низкопрыгии нет хвостов, это их дело. Природа создала их хвостатыми. Они обкорнали себя во имя республиканского принципа, и никто не имеет права так грубо тыкать им в нос их собственные принципы, да еще в период нравственного затмения.

Хранители эссенции из обрубленных хвостов грозили местью, карикатуристы рисовали не покладая рук. Кто улыбался, кто грозил, кто бранился — и все читали!

Я отошел от толпы и снова направился к двери моего дома, размышляя об этом чрезвычайно своеобразном положении, когда особенность, добровольно и открыто утвержденная всем обществом, становится причиной столь болезненной обидчивости. Я хорошо знал, что люди стыдятся своих природных недостатков больше, чем тех, которые в значительной степени зависят от них самих. Но ведь люди, — по крайней мере, в их собственных глазах, — являются венцом творения, и поэтому естественно, что они ревниво относятся к привилегиям, дарованным им природой. Данный же случай был характерен для одной Низкопрыгии, а не для всего рода моникинов, и объяснить его я мог только предположением, что природа поместила самые чувствительные нервы не в той части организма жителей Низкопрыгии, где им положено быть.

Когда я вошел в дом, мое обоняние приветствовал сильный запах жареного мяса, который вызвал отнюдь не философское приятное щекотание в носу, немедленно оказавшее воздействие на выделение желудочных соков. Попросту говоря, я получил весьма ощутимое доказательство того, что переправить человека в моникинские края, избрать в парламент и кормить целую неделю одними орехами еще мало для того, чтобы он превратился в эфирное создание. Я убедился, что не могу совладать со своим аппетитом. Аромат жаркого был красноречивее всех вышеприведенных фактов, и я готов был отказаться от философии и сдаться на милость своего чрева. Руководимый чувством не более духовным, чем инстинкт гончего пса, я тут же направил свои стопы на кухню.

Когда я открыл дверь в нашу трапезную, меня объяло такое восхитительное благоухание, что я растаял, как романтическая дева от лепета журчащего ручья, и, позабыв о всех возвышенных истинах, познанных мною за последнее время, поддался человеческой слабости, и у меня, как говорится, слюнки потекли.

Охотник на котиков совсем распростился с моникинской воздержанностью и наслаждался на чисто человеческий лад. Перед ним стояло блюдо жареного мяса, и глаза его так сверкнули, когда он перевел их с меня на жаркое, что можно было усомниться, являюсь ли я желанным гостем. Но старинное благородное правило моряков — никогда не отказывать былому сотрапезнику — возобладало над его прожорливостью.

— Садитесь, сэр Джон! — воскликнул капитан, не переставая жевать. — Поглодайте косточки. Да они, признаться, не хуже самого мяса. Ничего вкуснее я в жизни не едал.

Читатель может быть уверен, что меня не пришлось приглашать дважды, и через каких-нибудь десять минут блюдо опустело, точно стол, который опустошили гарпии.

Поскольку в этой книге строго соблюдается истина, я должен признаться, что никакие духовные восторги не могли сравниться с удовольствием, которое я получил от этой короткой и поспешной трапезы. Даже теперь я продолжаю вспоминать ее как идеал обеда! Ее недостаток заключался только в количестве, но не в качестве.

Я с жадностью оглянулся в поисках добавки. И тут увидел голову, словно взиравшую на меня с печальной укоризной. Я все понял, и меня охватили ужас и мучительное раскаяние. Как тигр, я бросился на Ноя, схватил его за горло и в полном отчаянии закричал:

— Каннибал! Что ты наделал?

— Пустите, сэр Джон! Мы в Станингтоне не очень любим такие объятия!

— Негодяй! Ты сделал меня соучастником своего преступления! Мы же съели бригадира Прямодушного!

— Пустите, сэр Джон, не то я не отвечаю за себя.

— Чудовище! Изрыгни обратно то, что ты сожрал! Разве ты не видишь, с каким упреком смотрит на тебя невинная жертва твоего ненасытного аппетита?

— Отпустите, сэр Джон, отпустите, пока мы еще друзья! Пусть бы я съел хоть всех бригадиров Низкопрыгии… Руки прочь!

— Ни за что, чудовище! Изрыгни сперва свою мерзкую еду!

Дольше Ной уже не мог терпеть и, тоже схватив меня за горло по принципу «око за око», так сдавил его, что мне показалось, будто моя глотка зажата в тисках. Я не возьмусь описывать во всех подробностях удивительную вещь, которая произошла после этого. Повешение, должно быть, отличное средство от многих заблуждений — во всяком случае, удавка на моей шее за самое короткое время сотворила поистине чудо. Постепенно все вокруг изменилось. Сперва я был в каком-то тумане, затем почувствовал сильное головокружение, и, наконец, когда капитан разжал руки, я увидел, что нахожусь не в наших комнатах в Бивуаке, а в номере гостиницы на улице Риволи в Париже.