Конечно, практика цензуры должна была дать те примеры личного произвола, которые нельзя было объяснить никакой целесообразностью в деле защиты общественного спокойствия в дни повышенного настроения, обострённых протестов и даже заговоров. Недаром орган Белоруссова «Отеч. Вед.» считал цензуру «абсурдной»[671]. Нельзя только колчаковское Правительство, а тем более лично Колчака, делать как-то особливо ответственным за все цензурные абсурды, как это несколько позже делал в Иркутском «Деле» некий «старый журналист» [№ 38]. Он под цензурой писал: «С момента переворота 18 ноября Правительство Колчака наложило железные тиски военной цензуры на газеты. Ничего, что бы хотя отчасти рисовало преступления Правительства в печать не пропускалось». «Старый журналист» склонен всю печать, которая не занимает позиции сибирских эсеров, считать «пресмыкающейся прессой», своих же собратьев по перу — «наёмными перьями»[672]. А между тем можно ли «пресмыкающейся печатью» назвать, напр., кадетский орган в Иркутске «Свободный Край», писавший 22 ноября: «Общественное мнение, а с ним и широкие слои населения не примирятся и не окажут доверия власти, твёрдый курс которой будет проявляться лишь в отношении большевицких проявлений слева». И дальше: «Изменения в составе и характере власти, происшедшие в Омске, не означают и не должны означать, что власть становится на путь реставрации». «Новая Сибирь» назвала эти замечания лишь «лёгким хныканием»[673].
В смысле белых мест печать разных направлений была сравнительно уравнена. Их много было в эсерствующей «Новой Сибири», немало в либеральных «Отеч. Вед.», меньше в омской «Заре», т.е. в центре. Купюры, как всегда, подчас были бессмысленны — цензор устранял сообщение о факте и оставлял оценку явления. И всё же не только челябинская «Вл. Нар.» могла напечатать сообщение за границу по поводу телеграммы уфимского Сов. упр. в. о возмутительном событии, совершившемся в Омске. «Земля и Труд» — орган независимой социалистической мысли в Кургане, выходивший под предварительной военной цензурой, — почти целиком перепечатал эту телеграмму. Читатель «Новой Сибири» мог узнать о протесте Городской Иркутской Думы 19 ноября и прочесть в «Новой Сибири», что события 18 ноября «венчают политику интриг и вероломств», которую вели правые реакционные круги. Пусть в томском «Голосе Народа» от всей передовой статьи останется только надпись: «Да здравствует Учредительное Собрание» — ведь эта «узенькая ленточка» — та же передовая статья, достаточно красноречиво описывающая омские события. Уфимское «Народное Дело» называло переворот «новым предательством России» и призывало демократию к решительному удару по обнаглевшей реакции. Выдержку из статьи уфимского «Нар. Дела», где цензура была облегченной, встретим в иркутской «Новой Сибири» [№ 18].
Я взял лишь 2–3 примера, отчасти дополняющих материал, который имеется в сборнике В.М. Зензинова. Сказать, что в городах Сибири царил политический террор, как говорила это челябинская «Власть Народа», конечно, нельзя было[674]. Правда, в оппозиционной печати не было того тона, который позже в отношении Колчака появился в органах тех же политических направлений. (Вот как писала, напр., «Земская Нар. Газета» (издание иркутской земской управы, т.е. местных эсеров), 11 января 1920 г. [№ 1]: «Бывшие царские приспешники, помещики и спекулянты, возглавляемые адм. Колчаком, совершили 18 ноября «тяжёлое преступление»».) Но оценка действий власти иногда была очень резка. В той же «Власти Народа» был напечатан за подписью члена У.С. Фомина, одного из семи членов Исполн. Комитета противоколчаковского штаба, резкий протест (по-видимому, даже без «цензурных петель») против ареста редактора газеты Маевского и комиссара Директории с.-д. Кириенко, не подчинившегося «воле мятежников»[675].
Итак, сибирская печать, пусть даже «полусловом», могла довольно отчётливо выявить общественные настроения в связи с омскими событиями. Могли это сделать, быть может, ещё более определённо общественные организации. В собрании документов Зензинова приведены некоторые из этих резолюций. По существу, они мало интересны, так как дальше слов протеста дело не шло. Ясно было с первых же дней, что переворот в Сибири принят спокойно. Никто, в конце концов, и не знал, что «в подполье» готовили екатеринбургские и уфимские заговорщики. Население к ним было равнодушно. Зензинов из харбинской «Новой жизни» [15 декабря] приводит изумительную по своей наивности информацию, поступившую от иркутского губернского комиссариата, возглавляемого эсером. Информация свидетельствует, что к Директории у большинства населения, в силу слабой осведомлённости, отношение было «сдержанное». Переворот же 18 ноября привёл всё население в движение. И «население, относившееся до сих пор почти безразлично к Уч. Собр., в связи с последним переворотом стало проявлять живой интерес к нему» [с. 51]. Совершенно ясно, кем и для чего инспирирована эта заметка. Но объективно она свидетельствует, скорее, не в пользу тех, которые, как, напр., редакция «Вл. Нар.», были уверены, что «громадная масса русского народа против этого переворота». Равнодушие — плохой показатель активности населения[676].
Послушаем характеристику «широкой обывательской массы», которую даёт Майский… Она, «конечно, ни о какой борьбе не думала, наоборот, она, скорее, сочувствовала Колчаку, от которого ожидала восстановления твёрдой власти. Город (Омск) был спокоен, до странности спокоен. Кучки любопытных, толкавшихся с утра около места заключения членов Директории и около некоторых правительственных зданий, постепенно растаяли, и все вернулись к своим шаньгам и пельменям» [с. 336]. Характеристику Майского можно дополнить словами Колосова: «Когда утром 18 ноября омский обыватель, проснувшись, узнал, что у него теперь новое Правительство во главе с адм. Колчаком, то он отнёсся к этому скорее благожелательно, чем с неудовольствием. Да и у многих на душе стало как-то легче» [«Былое». XXI, с. 251].
Отсутствие «энтузиазма» к перевороту один из наблюдателей того времени склонен объяснить лишь «сумрачностью» сибирского крестьянина. В действительности не было подлинного гражданского чувства, не было единой воли в стране, разделённой огромными расстояниями и разбитой на обособленные, в сущности, области… Политическую конъюнктуру текущего дня определял узкий ограниченный круг. Не было в населении ни подлинного увлечения автономной Сибирью, ни достаточной ненависти к большевизму, не успевшему проявить себя в должной мере за сравнительно короткий период властвования, ни влечения к отвлечённым принципам народовластия[677]. Не прельщало знамя Учр. Собрания, не было достаточно популярно имя Колчака, принявшего бразды правления, и уже совсем мало население интересовалось Директорией, сущность которой неясно представляли себе даже омичи. Неоспоримо прав Ауслендер, говоривший в своей статье в «Отеч. Вед.»: «Директория погибла, конечно, не из-за нескольких самовластных действий Волкова и др. Это был «некий символический жест», показывавший, что Директорией никто не интересовался. К сожалению, это было так. Даже чехи через год [ст. Павлу в «Чехослов. Днев.», № 269], вспоминая годовщину «колчаковской диктатуры», писали: «Нужно признать, что бестолковая и бессильная политика Директории, которая, не обеспечив физическую защиту, осталась и без моральной поддержки, не вызвала особенного сожаления фактом своего падения».
Вожди «революционной демократии» ошиблись в своих оценках и в своих прогнозах. Поэтому тактика, принятая ими в Сибири, — тактика разложения антибольшевицких рядов, — шла на пользу коммунистической диктатуре. Язвительный Будберг назвал сибирских эсеров «бесплатными сотрудниками для большевиков». Этим самым они делались «факельщиками русской революции». Большую чуткость проявили рабочие на Воткинском заводе. И они обсуждали омские события 18 ноября. Местные члены У.С. пропагандировали «борьбу на два фронта». Это было отвергнуто. Решили примкнуть к Верховному правителю, как к «меньшему злу» [Уповалов. — «Заря», 1923, № 4].
671
«Цензура — зло, — говорил Колчак в своём втором интервью с представителями печати, — но мы живём при особых условиях» [«Нов. Сибирь», № 19]. Насколько терпим лично был Верховный правитель, свидетельствует факт, рассказанный Кролем. Когда в Екатеринбурге к нему обратился городской голова «с просьбой освободить из тюрьмы редактора газеты, писавшей назавтра после переворота, что Колчаку и министрам — место в тюрьме, то Колчак ответил: «Что же? По-своему он тогда был прав: если бы переворот окончился неудачно, мы были бы преступниками». И он тут же распорядился об освобождении заключённого» [с. 197].
672
Косная черта плохой публицистики. Позже, в эмиграции, эсеровский «Голос России» назвал «рептилией» лондонский орган П.Н. Милюкова «The New Russia» (напр., 14 сент. 1920 г.).
673
Колосов склонен даже полагать, что «цензовая» печать, сочувствовавшая якобы Хорвату, сделала «лёгкую гримасу» при известии о «воцарении» Колчака [XXI, с. 255].
674
После «разгона» Съезда У.С. в Уфе вплоть до сдачи города большевикам выходила соц.-дем. газета [Святицкий. С. 132].
675
Маевский был арестован по распоряжению Ставки. Штаб настаивал на предании его прифронтовому военно-окружному суду, но по личному распоряжению Колчака дело было переслано в распоряжение прокурора омского окружного суда [Гутман А. (Ган). Два восстания. — «Бел. Дело». III, с. 164].
676
Равнодушие отмечал прибывший из Сибири Н.К. Волков в статье в «Общем Деле», № 97.
677
В докладе, представленном эсерами в «Испол. Ком. межд. соц. бюро» в июне 1918 г. [Ракитникова Инна. Как крестьянство боролось за У.С.], это равнодушие объяснялось отсталостью народа и плохими традициями. «Откуда, — задавал себе докладчик вопрос, — могло явиться чувство гражданственности, сознание собственного достоинства у нашего забитого мужика?» [с. 60]… «Революционность, — констатируется раньше, — лишь была лёгким налётом, а под ней — вчерашний раб и насильник» [с. 68]. С этой «социологией» далеко не все современники революции считали, однако, нужным считаться.