Укрепив свое сердце, он повернулся к скульптурной группе, напоминавшей его семью. Теперь, когда ему удалось полностью справиться с незаметно подкрадывающейся смертью, которую символизировали эти фигуры, он увидел их такими, какими они были на самом деле — обыкновенные источенные ветром столбы разной высоты.

Алита тоже убедился, что он обманулся.

— Не могу поверить, что набросился на воображаемую добычу!

Полный презрения рев отразился эхом от соляных столбов. Левгеп поднял лапу и одним ударом снес верхнюю часть ближайшего «сайгака». Обломки соляных кристаллов разлетелись по покрытой соленой коркой земле.

— Принеси свою воду, — велел Эхомба. — Надо освободить других — и сразу же уходить отсюда. Соль слишком быстро ухитряется проникнуть в мысли.

Для того чтобы освободить Хункапу Аюба из соляной могилы, понадобился полный бурдюк и еще часть воды из другого. Осознав, что произошло, зверочеловек взъярился и разнес на куски свою соляную копию.

Затем путешественники поспешили к подножию изрезанного ветром холма, который представился Симне маленьким замком. Остановившись у входа в причудливое сооружение, Эхомба тяжело вздохнул. Нигде не было видно и следа его несчастного друга.

Хункапа, без конца почесываясь, обошел замок кругом и заявил:

— Друга Симны не видно.

— Я его даже не чую. — Левгеп еще раз понюхал воздух. — Кроме запаха сырости и соли я ничего не могу уловить.

— Все-таки постарайся, — попросил Эхомба и напряг зрение, всматриваясь внутрь соляного образования. Он не мог отделаться от чувства, что смутно различимые там фигуры язвительно смеются над его попытками проникнуть в секреты этого таинственного сооружения.

Глаза у него чуть расширились, когда он догадался, что здесь случилось. Этиоль направил горловину своего бурдюка на стену и велел то же самое сделать Хункапе. Лишенный рук Алита мог только смотреть.

Две струи живительной влаги размыли иллюзию. Минареты развалились на влажные куски, обломки растаяли, превратившись в тоненькие соленые ручейки, которые подмыли основание сооружения. Башни и бастионы осели и раскрошились, оставив в стенах широкие проломы с мокрыми краями.

Потребовалось больше воды, чем предполагал Эхомба, но уже на полпути к центру замка стала видна темная масса заплечного мешка Симны, а потом и весь он был освобожден от соленого панциря.

С помощью Алиты они вытащили Симну наружу. Соль забила ему уши, покрыла коркой глаза, и только ноздри и губы еще были живыми и мягкими: наступающая корка не успела справиться с влажным дыханием.

Эхомба вылил ему на голову полбурдюка. Наконец Симна открыл глаза, обтер лицо и глубоко, со свистом вздохнул.

— Что тут происходит? У меня такое ощущение, будто я возвратился из страны мертвых! — Внезапно он понял: — Проклятый замок пытался меня убить!

— Хорошо просоленный ты ему больше по вкусу, — сказал Эхомба, осторожно разминая ему руки. — Опоздай мы на пять минут, соль закупорила бы тебе ноздри и твое дыхание остановилось бы. Сердце тоже.

Симна содрогнулся. Он всегда был готов к встрече со смертью, но быть похороненным заживо в соляной могиле — это едва ли не самая ужасная участь для воина.

— Прочь отсюда! — воскликнул он и взмахнул рукой. — Чем быстрее мы уберемся из этого страшного места, тем лучше.

Никто с ним не спорил. О непредвиденном расходе воды все предпочитали не вспоминать. Что толку? Они избавились от жуткой хватки соляной тюрьмы, но теперь они были вынуждены жестоко ограничивать суточный рацион. Не сговариваясь, все посмотрели туда, где на фоне неба чернел Карридгианский хребет.

Эхомба не сомневался — там должна быть вода. На вершинах лежат снега, и уже это внушает надежду. Вопрос только в том, успеют ли они добраться до них прежде, чем умрут от жажды?

Позади безмолвными стражами соляной пустыни высились источенные ветром столбы. В другой стороне они были бы источником ее процветания. Ибо соль везде ценится, но в этом диком краю, затерянном между горами и пустыней, они стали символом гибели.

XIX

ДРОУНЖ

Он не знал, когда появился на свет. Не знал, каким образом: то ли был рожден от отца и матери, то ли возник из яйца, споры или зерна, а может, зародился самопроизвольно. Не знал, единственный ли он в своем роде; впрочем, ему никогда не доводилось встречать себе подобного. Он знал только одно — страдание. Сколько он себя помнил — а это мог быть огромный, сравнимый с самой Вечностью срок, — он никогда не менялся. И, бесцельно созерцая мир, испытывал единственное желание: чтобы в нем самом произошла какая-нибудь перемена. Он ничего не ждал от нее, просто хотелось ощутить новизну. О большем он и не задумывался. Что пользы? Сказать, что Дроунж покорился обстоятельствам, в которых вынужден был пребывать от века, значило ничего не сказать. Просто у него не было выбора, и он даже не догадывался о том, что на свете есть такое понятие.

Однако его существование было лишено внутреннего антагонизма. К тому же он был слишком чувствителен, чтобы испытывать потребность в дружбе. Если это было возможно, он старался держаться в отдалении. Когда же столкновение с другими живыми существами было неизбежно — а это случалось, по его меркам, слишком часто, — он предпочитал ничего не замечать, ни во что не вникать и никого не судить.

Как правило, живые существа не могли увидеть Дроунжа, они лишь испытывали тревогу, когда он приближался. И для него, и для них это было благо, так как Дроунж не желал, чтобы его разглядывали, и сам вряд ли счел бы за удовольствие пялиться на кого бы то ни было. Случалось, что остроглазым и проницательным удавалось различить его на окружающем фоне. Когда это происходило — чаще всего в состоянии крайнего страха, — они начинали вопить. Потом падали бездыханными — хотя и не всегда. Когда в присутствии Дроунжа жизнь покидала несчастных, он не испытывал ничего, кроме беспросветного безразличия. Как можно сочувствовать кому-то? Вряд ли найдется существо, настолько жалкое, как он.

Таким образом, Дроунж был чем-то вроде мусорщика. Он скитался по миру, вбирая в себя боль и отчаяние, душевные и телесные раны всех, кто встречался ему на пути, — аморфная масса размером с бегемота, не имеющая ни ног, ни жгутиков, ни каких-либо иных приспособлений для перемещения тела. Он просто катился, медленно, неотвратимо и совершенно бесцельно. Мог он еще — правда, с трудом — вытягивать себя в длину и применять эту способность, чтобы производить давление на окружающие предметы. Другие существа, не замечая его, часто попадали в пределы занимаемого им пространства. Это было смертельно для них, но совершенно безразлично для Дроунжа.

Язвы и струпья покрывали все его тело, подобно пятнам на шкуре леопарда. Одни заживали, вместо них появлялись другие. Они находились в постоянном, нагоняющем тоску движении; медленно, подобно континентальным плитам, они дрейфовали по океану тела Дроунжа. Отвратительные прыщи, словно миниатюрные вулканы, извергали гной; скоро они спадали, но через какое-то время появлялись в других местах.

Ни одна из этих изменчивых болячек ничуть не беспокоила Дроунжа. Он не испытывал боли, как прочие существа, — возможно, потому, что ему не было дано отличить боль от любого иного чувства. Для него она была данностью, обстоятельством, с которым бесполезно спорить. Он не мог всплакнуть, потому что у него не было глаз. Не мог взвыть — рта тоже не было. Обладающий минимальными возможностями воспринимать действительность, он не мог пожаловаться на свою судьбу или ощутить чувство вины за гибель тех, с кем сталкивался на своем пути. Он просто перемещался, как перекати-поле. И не имело значения, какое существо ему повстречалось. Большое, маленькое — результат был один; разница была только в длительности и интенсивности контакта. Дроунж действовал как губка, впитавшая всю боль и страдание мира. И подобно губке, когда ему случалось на кого-то наткнуться, он начинал выдавливать их из себя. Только из него сочилась не вода, а смерть. Это происходило само собой, помимо его воли.