Между тем Троцкий только и делал, что тянул время. Казалось бы, скорейшее завершение переговоров было на руку обеим сторонам — ведь обе стремились к одной и той же цели: немедленному миру. И все же Троцкий, непременно настаивавший на том, чтобы высказать свою точку зрения по любому из затрагиваемых вопросов, невыносимо затягивал каждое заседание. Но даже и ему становилось все более очевидным, что расчеты на скорую революцию на Западе не соответствуют подлинному уровню революционных настроений европейского пролетариата.

Отправной точкой всей позиции Троцкого было убеждение в невозможности продолжения войны. С другой стороны, немецкие мирные предложения он считал абсолютно неприемлемыми. Постепенно он пришел к той формуле, которой суждено было вызвать бурные споры внутри партии: «Ни мира, ни войны».

Эту формулу Троцкий обосновывал своей уверенностью, что немецкая армия не в состоянии предпринять действительное наступление. Создавшееся положение он считал тупиковым, а выход из тупика видел по-прежнему только в общеевропейской революции.

7 января 1918 года Троцкий вернулся из Бреста в Петроград, чтобы доложить свою точку зрения руководству партии. За день до этого большевики разогнали Учредительное собрание — тот самый российский парламент, который в течение десятилетий был мечтой всех русских революционеров и созыв которого даже большевики считали раньше обязательным. Но вышло так, что на выборах в Учредительное собрание абсолютное большинство получили эсеры, а среди них — правое крыло, которое представляло, насколько это вообще было возможно, интересы русского крестьянства. В ту минуту, когда эсеровская «Учредилка» отказалась утвердить передачу власти Советам, а также различные ленинские декреты (о земле, мире и так далее), она была немедленно разогнана.

Этот разгон был первым свидетельством монопольной власти большевиков. Троцкий, надо заметить, одобрил этот шаг безоговорочно. Впрочем, перед лицом жгучей проблемы войны и мира большевикам и некогда было возиться с Учредилкой. Ее сторонники теперь автоматически оказались в числе того огромного множества людей, которые подвергались начавшимся репрессиям.

Партия же была поглощена вопросом жизни и смерти — возможностью немецкого наступления. Ленин стоял за мир любой ценой. Большая группа партийцев, возглавляемая Бухариным и Дзержинским (бывшим польским помещиком, который перешел к большевикам и стал первым шефом советской политической полиции), выступала за продолжение «революционной войны» против монархических режимов Центральных держав. Троцкий занимал скорее промежуточную позицию, поскольку его формула «ни войны, ни мира» — по сути, компромисс между реалистической оценкой возможностей и романтической жаждой дальнейшего взлета революции, — была применима лишь до тех пор, пока немцы не покажут когти.

Обе группировки, спорившие в тесном кругу ЦК, могли до некоторой степени единодушно, хотя и по разным причинам, сойтись на формуле Троцкого; в конце концов ему было поручено (большинством в несколько голосов) вернуться в Брест с этим же предложением, на сей раз сформулированным в виде резолюции: «Мы прекращаем войну, но не подписываем мира, — мы демобилизуем свою армию».

Тем временем втайне от ЦК Троцкий частным образом договорился с Лениным о том, что, если немцы вопреки его оптимистическим расчетам все же двинутся в наступление, он, Троцкий, уполномочен подписать мирные условия. Этот выход из двусмысленного положения, заложенного в формуле Троцкого, тоже был изрядно двусмысленным: в какой именно момент Троцкий должен был подписать мир?

В середине января Троцкий вернулся в Брест с таким ворохом двусмысленностей. Забастовки и демонстрации европейского пролетариата в пользу мира, которые раньше усиливали его оптимизм, были подавлены или попросту выдохлись; возросшей самоуверенности Кюльмана и прочих Троцкий мог противопоставить всего лишь эффектные жесты: он требовал, чтобы немецкие представители пригласили социалистов своих стран на переговоры, чтобы ему дали возможность проконсультироваться с Виктором Адлером в Вене и так далее. Единственной уступкой, которую он вырвал, было разрешение поехать в Варшаву, где его встретили довольно радушно, поскольку большевики выступали за независимость Польши.

Естественным объектом дискуссий, наравне с Польшей, была Украина. Она все еще не подчинялась большевикам Москвы и Петрограда, а местных большевиков было недостаточно, чтобы ее захватить. Некоторые украинцы, раньше выступавшие против независимости, теперь из враждебности к большевикам изменили свою позицию; напротив, большевики, объявившие национальную независимость одним из своих лозунгов, ныне видели резон в том, чтобы проглотить Украину. Немцы, поддерживая независимость Украины, руководствовались чисто практическими мотивами: украинская житница имела для них жизненно важное значение. Когда делегаты украинской Рады швырнули Троцкому в лицо его собственные декларации, яростно протестуя против большевистской политики, игнорировавшей украинские права и силой навязывавшей своих представителей, Троцкий «настолько потерял самообладание, что на него жалко было смотреть. Бледный как смерть, он уставился в пространство невидящим взглядом, машинально чертя что-то в своем блокноте. Крупные капли пота стекали по его лбу. Оскорбления, брошенные ему его соотечественниками в присутствии врага, жестоко ранили его самолюбие».

Объясняя свою растерянность во время этого инцидента, Троцкий, разумеется, приписывал ее не оскорблениям компатриотов, а тому, что ему больно было видеть людей — «несмотря ни на что, настоящих революционеров», — предающих собственные принципы в присутствии «надменных аристократов».

В ходе этих риторических перепалок с Кюльманом и прочими Троцкий находил отдохновение, как обычно, в занятиях литературой. Он написал краткий очерк советской истории — уже истории! — предвосхищавшей ту объемистую книгу, которую он закончил в изгнании десять лет спустя.

В самый разгар дискуссий, 21 января, Троцкий узнал, что Рада свергнута и большевики контролируют всю Украину; теперь он мог вернуться к своим «принципам».

Этот момент оказался переломным. Немцы, которых на самом деле не особенно волновала судьба Рады, сочли его подходящим для осуществления плана альянса с «независимой» Украиной. Еще через несколько дней их отношения с Троцким и его помощниками были прерваны.

В финальной сцене разрыва Троцкий пустил в ход свое напыщенное красноречие:

«Мы выходим из войны. Мы объявляем это всем народам и правительствам. Мы отдаем приказ о полной демобилизации наших армий… В то же время мы заявляем, что условия, предложенные нам Германией и Австро-Венгрией, находятся в кардинальном противоречии с интересами всех народов… Мы отказываемся принять условия, которые германские и австро-венгерские империалисты вырубают мечом по живому телу наций. Мы не можем поставить подпись русской революции под мирным договором, который несет угнетение, горе и несчастье миллионам людей».

Единственное, что могли в этих условиях предпринять немцы, оказавшиеся в совершенно отчаянном положении, — это снова начать наступление, хотя даже сейчас Троцкий отмахивался от такой возможности, как от пустой угрозы. Он пренебрежительно отказался сообщить Кюльману, каким образом Центральные державы могут продолжить контакты с новым русским правительством.

На пути обратно в Петроград Троцкий мог тешить себя мыслью, что его виртуозное красноречие привело к успеху; он еще находился в дороге, когда германская армия получила приказ перейти в наступление. 17 февраля она начала продвигаться вперед, не встречая никакого сопротивления.

Партийная дискуссия в Смольном велась в убийственно резких тонах; большевикам угрожала смертельная опасность. Практически выбор был очевиден: сопротивляться или сдаваться. Впрочем, само это сопротивление приобретало, в духе марксистской теории, специфическую окраску «революционной войны» против «буржуазных» сил. Центральный Комитет раскололся на партию мира во главе с Лениным и партию революционной войны, руководимую, среди прочих, Бухариным, Радеком и Дзержинским.