Хотя к мнению Рорти нельзя не прислушаться, не стоит все же забывать, что он был изгоем англо — американской философии, из которой он вышел. И сам этот факт говорит о том, что большинство англоамериканских мыслителей придерживается другого понимания задач философии. Это большинство считает, что философия способна на позитивные свершения. Иными словами, это большинство понимает философию в классическом смысле. И это не случайно. Ведь так называемая «аналитическая философия», к традиции которой относит себя подавляющая часть англоязычных мыслителей, и есть наследница классической философии, ориентированной на строгость аргументации, признание у себя специфической проблемной области и допускающей возможность реального прогресса в решении этих проблем[5]. Одним словом, беспокоиться за классическую философию в начале XXI века нет оснований. Хотя в Германии и Великобритании и в самом деле наблюдались некие кризисные явления (британцы должны поблагодарить М. Тэтчер, в свое время урезавшую академические ставки[6]), это означает лишь то, что центр мировой философии переместился в какое‑то другое место.

В сдвиге философского центра нет ничего удивительного, и XX век дал немало примеров такого рода эрраций: в 20–е и 30–е годы этот центр был в Вене, потом — в Кембридже Рассела, Мура и Витгенштейна, затем на десятилетие сместился в Оксфорд Райла, Айера (ученика Райла и провозвестника «венской» мудрости), Остина и Стросона. В 60–е годы фокусом философских дискуссий стал Париж Фуко, Делеза и Деррида, а вот затем, промелькнув во Франкфурте, философский центр оказался за океаном. Сначала он был в американском Кембридже Куайна, Хомского и Патнэма, а потом и вовсе исчез, расползаясь по всей Северной Америке — хотя некоторые считают, что главный философский город в начале XXI века все же есть, и это Нью — Йорк[7]. Возможно, и это было бы даже логично — столица мира, где, как говорится, даже воздух соткан из культуры, может быть и столицей философии, но для нас сейчас важнее другое: трудности с определением «географического центра» современной философии связаны не с отсутствием периферии, а с ее интенсивным присутствием, нарушающим четкость метафоры окружности.

В общем, те, кто говорит о закате философии, несколько драматизируют ситуацию. Реальная картина иная. Бум, горячка, невероятный расцвет — вот истинное положение вещей. Так что к реальности ближе австралийский мыслитель Дэвид Армстронг, как‑то сравнивший XX век в философии с золотой эрой Платона и Аристотеля.

Причины высокой востребованности философии, ставшей особенно очевидной в конце прошлого столетия, разнообразны. Отчасти они вписываются в уже очерченную ранее картину. Как подметил журналист Томас Фридман, наш мир становится все более «плоским», все более коммуникабельным, и это неизбежно сталкивает различные научные и культурные дискурсы, порождая потребность в людях, которые могут найти точки их соприкосновения и сформулировать рациональные решения ранее невиданных проблем. Эта общая причина особенно действенна в одной из научных областей.

Речь идет как раз об исследованиях сознания. Проблема сознания была одной из центральных тем философии XVII‑XIX столетий, но в начале XX века, в связи с кризисом традиционной метафизики и триумфом бихевиоризма, она отошла в глубокую тень. Сознание стали считать феноменом, недоступным объективному научному исследованию. Неважно, какова природа сознания, субъективных ментальных состояний, важно, что научно изучать можно лишь поведение. Причем речь шла даже не об установлении корреляции ментальных состояний с поведением. Нет, субъективные ментальные состояния вообще исключались из рассмотрения. Бихевио — ристов интересовала другая корреляция: поведения и внешних причин, которые его вызывают, или, иными словами, связь реакций и стимулов.

К середине XX века бихевиористское движение возглавил Б. Ф. Скиннер. Его блестящие эксперименты с крысами и голубями показали, что, умело подкрепляя реакции, можно формировать у животных сложное поведение. Воодушевившись такими результатами, Скиннер распространил бихевиористский подход на людей[8] и, в частности, на важнейшую разновидность человеческого поведения — речь. Именно этот шаг, как показали дальнейшие события, стал поворотным пунктом в исследованиях сознания в XX веке. Скиннер опубликовал свои размышления о языке и речи в книге 1957 г. «Вербальное поведение»[9], а в 1959 г. в журнале Language появилась рецензия на эту работу молодого лингвиста Ноама Хомского[10].

Хомский нанес сокрушительный удар по теории Скиннера. Скиннер считал, что ребенок научается говорить вследствие влияния на него вербальных стимулов и разного рода подкреплений. Хомский, однако, показал, что классические бихевиористские понятия «стимул», «реакция» и «подкрепление», вполне применимые к крысам или голубям, которые сидят в коробке и нажимают рычаги, плохо работают, когда мы говорим о вербальном поведении[11]. Скал — сем, стимулы к вербальному поведению могут быть не внешними, а внутренними. Сила вербальных реакций тоже не может быть измерена по внешним проявлениям. Не обязательно внешним является и подкрепление. Язык, к примеру, можно учить ради самого обучения, так же как решать задачки можно просто ради удовольствия. Тем самым Хомский показал, что если бихевиористские понятия «стимул», «реакция» и «подкрепление» и могут использоваться при объяснении научения языку, то при этом приходится лишать их «публичного», наблюдаемого содержания, на допущении которого основана вся идеология бихевиоризма. Поэтому Хомский вполне резонно заключил, что Скиннер довел бихевиоризм до самоотрицания[12].

Но мало разрушить какую‑то доктрину — а критика Хом — ского пришлась настолько ко времени, что именно с ней связывают крах бихевиоризма: Давид победил Голиафа (не исключено, правда, что это преувеличение: бихевиоризм разрушался под собственной тяжестью и многие его критики, такие, как Д. Деннет, вышли из него самого, из его интеллектуальной среды), — надо еще предложить альтернативные решения. Позже Хомский упрекал себя за то, что в упомянутой рецензии он крайне осторожно высказывался на этот счет, хотя альтернатива у него уже была. Прежде чем сказать о ней, задумаемся о том, какой она в принципе может быть. Если ребенок научается речи не только в силу внешних физических влияний, то это означает, что он привносит в этот процесс что‑то и от себя. Но что?

Первая мысль: ребенок привносит от себя некие базовые эмоциональные, а также когнитивные принципы вроде индуктивной склонности переносить на новые случаи то, что он знает о похожих случаях, зафиксированных в его прошлом опыте. К примеру, он слышал выражение «Вот мяч!» от родителей, и теперь, увидев похожий предмет, он повторяет эту фразу. Если это не мяч, а воздушный шарик, то родители поправляют его и, сравнивая образы мяча и шарика, он замечает отличия и переносит свои выводы на будущее. Запомнит он свою ошибку и при поправленной синтаксической неточности. Так ребенок постепенно научается правильно выражаться.

Проблема, однако, в том, что бихевиористы в действительности не отрицали наличия внутренних когнитивных механизмов. Но они были уверены, что, будучи механизмами общего действия, они могут быть вынесены за скобки при установлении корреляций стимулов и реакций. Вполне возможно, что в этом и состояла их главная ошибка. Но если бы речь шла только о таких механизмах, выпады Хомского против Скин — нера утратили бы свою остроту. Хомский, однако, противопоставлял бихевиористским объяснениям формирования человеческой речи гораздо более специальные тезисы. Он утверждал, что общих индуктивных механизмов — врожденность которых могут допускать и бихевиористы — совершенно недостаточно для научения языку. Суть в том, что человеческая речь ориентирована не на повторение, как было бы в случае ее индуктивно — эмпирического формирования, а на порождение и понимание неограниченного количества новых предложений. Выходит, наша речь содержит существенный креативный компонент, который должен иметь внутреннее происхождение. Кроме того, в процессе обучения языку ребенок получает лишь очень фрагментарную информацию о его синтаксисе из внешней среды, и никакая индукция, по Хомскому, не помогла бы ему усвоить грамматические правила — а тем не менее дети успешно усваивают их до появления в начальной школе[13].