Председатель совета отряда

Саня Буртиков».

Удивительные дети

Вожатый Виктор Александрович мне на прощание сказал, что я вполне могу время от времени в лагере появляться. Только вот почему время от времени — это мне было непонятно. И вообще было непонятно, что значит — время от времени? Сейчас, например, могу я там появиться или нет? А завтра могу? А если сегодня и завтра не могу, то когда могу? В конце концов, если я с ними в поход ходил, значит, и в лагерь могу пойти…

И я через забор перелез, ведь ещё неизвестно, как часовые отнесутся к этому моему рассуждению.

Нервы у меня были напряжены. Я, сколько себя помню, всегда по этой лагерной территории с напряжёнными нервами ходил.

И вот с такими напряжёнными нервами встречаю я возле кухни Саньку. Он, как меня увидел, сразу стал мне котлету совать, можно подумать, он только и делает, что эти котлеты ест. Я как раз о том думал, что не только он может плясать, петь и всё такое… И ничего сложного нету показывать, как пыхтит паровоз и стреляют крупнокалиберные пулемёты…

— Убери, — говорю, — свою котлету.

Он её сейчас же в рот убрал. Жуёт и улыбается.

Съел котлету и говорит:

— Во фрукт! Котлету не хочет.

— Знаешь что, — говорю, — я не хуже тебя умею разные штучки выкидывать, разные там пляски, песни разные там…

— Ну и что? — говорит.

— А то, — говорю, — что я не хуже тебя плясать умею!

Он, представьте себе, обрадовался.

— Серьёзно умеешь? Чего же ты мне раньше об этом не сказал?

Мне вдруг неудобно стало, вроде я ему завидую.

— Что же, по-твоему, я должен ходить и всем докладывать, так, что ли?

— Зачем же всем? Другу-то своему мог сказать? Зачем же от друзей свои способности скрывать! Вот фрукт!

Мне эти его усмешки и разное там кривлянье ух как надоело!

— Если ты ещё раз меня этим фруктом назовёшь, — говорю, — я с тобой разговаривать не буду…

— Так это же у меня привычка такая!

Он подпрыгнул, в ладоши хлопнул и как заорёт:

— Вот фрукт!

Я даже не знал, обижаться на него или нет, и решил не обижаться. Тем более он у меня тоже привычку нашёл, не буду говорить какую.

После всех этих разговоров мы с ним соревноваться пошли. Кто дольше спляшет.

Я думал, мы на сцену в клуб пойдём, а мы в баню пошли. Пыли, говорит, там нету и пол дощатый. Тихо и спокойно. Пляши себе, сколько твоей душе угодно. Подходящее он всё-таки место нашёл для соревнования. Мне бы никогда такая идея, насчёт бани, в голову не пришла. Нет, он, конечно, способный человек, что там и говорить! Зря всё-таки я полез с ним соревноваться… И чего это меня дёрнуло хвалиться, что я плясать умею! Как раз я плясать не умею. Спляшу как могу. Главное, на дыхание напирать, чтобы его переплясать. В конце концов, он не какой-нибудь там знаменитый плясун из Грузинской республики…

Пришли мы в баню, а там топится. А он не заметил, что ли, говорит:

— Ну, давай начнём!

— Жара-то, — говорю, — какая! Как же мы здесь плясать будем?

— Зато пыли нет, — говорит.

— Ведь душно, — говорю.

— Пока мы тут разговаривать будем, ещё душней будет, давай начнём.

— А дышать?

— Да давай начнём, а там видно будет.

— Ну, нет, — говорю, — я здесь плясать не буду, сдохнуть можно!

— Ага, — говорит, — дышать не можешь! Испугался!

— Нисколько, просто мне здесь жарко.

— А мне не жарко? Мы с тобой, по-моему, в одинаковых условиях находимся. Спляшем и уйдём. Давай начнём, пока ещё жарче не стало, нечего пустыми разговорами заниматься! Ты просто, я вижу, увиливаешь, вот и всё!

Я не на шутку разозлился и говорю:

— Давай, пожалуйста, начнём!

Мы встали рядышком, друг на друга покосились, не знали, как начать, а после он крикнул:

— Концерт пляски!

В бане голос раздался глухо и как-то странно.

И мы заплясали. Я два раза поскользнулся, пол был мокрый, но быстро вскакивал, как будто и не падал. Тем более что он тоже поскользнулся. Оказалось, уж не так-то трудно с ним соревноваться, нужно было только начать, а там пошло, а когда он выкрикивал «оп-ля!», я тоже выкрикивал «оп-ля!», ничего в этом такого сложного не было.

Он не останавливался, и я тоже не останавливался, зачем же мне останавливаться, если он не останавливается. Я на него только косился всё время, чтобы его из поля зрения не упускать.

Мы вовсю плясали, когда дверь отворилась и вошёл начальник лагеря.

— Что там за стук? Что происходит?

Когда он зашёл, мы не видели, только когда он спросил, мы услышали. Он громко так сказал, во весь голос. А так мы его совершенно не заметили.

Мы остановились. Санька говорит:

— Мы репетируем.

Он удивлённо спрашивает:

— Что репетируете?

— Художественную самодеятельность, — говорит Санька.

— Да вы что, в своём уме?

— В своём, — говорит Санька, — мы с ним соревнуемся. Начальник лагеря рукой взялся за голову и говорит:

— Здесь?!

— А здесь пыли нет, — говорит Санька.

— Пыли нет? — говорит начальник. — Какой пыли?

— Нету пыли, и всё! — говорит Санька.

Тогда начальник лагеря спокойно так, тихо говорит:

— Вы, ребята, мне вот что скажите: вот здесь, сейчас, вы плясали или нет?

— Плясали, — говорит Санька.

— Ведь здесь же стоять невозможно, не то что плясать…

— Отчего же невозможно, — говорит Санька, — вы же стоите.

Начальник лагеря развёл руками и говорит:

— Удивительные дети!

Он посторонился, а мы с Санькой вышли.

Он даже меня не узнал, вот что удивительно!

Всю ночь не спал

— Здорово ты всё-таки тогда в бане сплясал, — сказал Санька, — я был так удивлён, что всю ночь не спал.

А ты постарайся!

Я стоял возле автобуса, а Санька из окошка выглядывал.

— Имей в виду, — говорил он, — завтра все участники похода в городе встречаются, а потом все в кино пойдём, на какую-нибудь новую картину…

— Мне за этот поход так влетело… — говорю.

— …все участники похода пойдут на новую картину, — твердил Санька, — такая у нас традиция…

— Эх, жалко, мне нельзя!..

Автобусы двинулись к воротам, и я за Санькиным автобусом побежал.

Санька весь из окна высунулся и кричит:

— В двенадцать часов встречаемся в Таврическом саду!

Я рядом бегу и кричу:

— Как же я могу, Саня, я ведь никак не могу!..

— А ты постарайся!

— Как же мне стараться, никак мне нельзя стараться!

Санька долго махал мне рукой.

А я ему махал.

Автобусы свернули, и я перестал махать.

Об этом последнем лагерном дне Санька очень выразительно написал в дневнике:

«Больше уже никаких дней в лагере не предвиделось. Мы все ходили печальные, окидывали взглядами лагерь, и у всех щемило сердце. У Кати Карапузовой так защемило сердце, что ей стало плохо. Ей дали стакан компота, и ей стало лучше. Но вот мы отправились прощаться с озером. Мы долго стояли и прощались с озером и лагерным солнцем. Один мальчишка стоял в воде и ловил рыбу. Мы его уже, наверное, сто раз видели. Но в этот раз он нам показался каким-то другим и родным. И мы поняли, что больше его не увидим. Мы его позвали, но он не откликнулся. Ну и пусть! Он вообще никого никогда не замечает, кроме рыбы. Но вот мы вернулись в лагерь. И вот мы спели несколько песен, поели борщ и второе: курицу со свежим огурцом. А на третье было мороженое. Но вот всё съедено, и — о горе! — уже въезжают в лагерь автобусы. Они въезжают один за другим, как танки на параде. Нам захотелось домой, но уезжать нам не хотелось. И вот нам вручают подарки. Некоторые тут же едят подарки, а некоторые везут их домой. На этом я обрываю запись, потому что мне тоже пора садиться, в автобус…

Старшина по отправке

своего отряда домой

Саня Буртиков».

Тишина

Тишина была такая в лагере, как будто всё умерло. Впечатление жуткое. Никого не слышно и не видно. Кошмар какой-то. Такая тишина — тоска одна. Я и не собирался в лагерь: чего мне там делать, раз все уехали, а потом взял да пошёл — и сам не знаю зачем. Дай, думаю, похожу по лагерю, поброжу. Как-никак когда-то меня оттуда вовсю гнали, а тут можно ходить себе сколько угодно. Да толку нету. Чего ж ходить, раз никого нет.