В эту среду я, как обычно, должен был ехать в пожарку и отправился домой за оставленной там малолитражкой. Эна все еще не вернулась. Не глядя на меня, мать сказала: «Уж коли ты начал беспокоиться, тебе придется еще немало вынести». Я закричал: «Ты чего? Что ты хочешь сказать?». Побледнев, она ответила: «Не смей говорить со мной так. Будь жив твой отец, ты бы не посмел орать на меня». И продолжала: «Мой бедный мальчик. Спроси у нее про приданое для малыша, которое она начала вязать. Спроси». По ее глазам я понял: на Эну она зуба не имеет, только ей жаль меня. Взяв каску, я сел в машину. И не сразу включил мотор. Все ждал, что Эна вот-вот вернется. В конце концов поехал.

Было часов восемь, когда я подкатил к пожарке. Эна была там. А вокруг с полдюжины пожарных. Они ее подбрасывали на брезенте, предназначенном, чтобы ловить людей, прыгающих с шестого этажа, нам не приходится им пользоваться: в округе и двухэтажные-то дома редкость. Она так вопила – могла разбудить целый город, заливалась, как дурочка. А они снова и снова подкидывали ее, дружно выкрикивая: «Гоп-ля!» Поверьте, Пинг-Понг гордился своей женой. Но когда они поставили ее на ноги и Ренуччи смущенно сказал: «Послушай, мы не хотели ничего дурного», я бы охотно плюнул ему в лицо.

Я не остался там, отвез ее домой. По дороге мы обогнали желтый грузовик Микки. Он посигналил, но у меня не было настроения отвечать. Она же помахала ему рукой. Затем сказала: «Ну хватит Перестань» Я ответил: «Ты думаешь, мне приятно, что все ребята видят задницу моей жены?» Она отвернулась, и мы не обмолвились ни словом до самого ужина.

За столом нас было шестеро Эна ничего не ела. Мать сказала ей: «Я начинаю думать, что тебе не нравится моя стряпня». Она ответила: «Вы правы. Я предпочитаю кухню своей матери». Бу-Бу и Микки рассмеялись. Мать не стала обижаться, а Коньята, ничего не поняв, похлопала девочку по руке. Я сказал: «Что-то ты перестала вязать». Эна не ответила. Только взглянула на мою мать. А затем бросила Бу-Бу: «Поделился бы ты со мной своим аппетитом. Тогда я поделюсь с тобой другим». Я спросил: «Ты это о чем? Что ты можешь ему дать?». Все поняли, что я на пределе, и молчали. Ковыряя вилкой в тарелке, она ответила – ясно, хоть и куражилась, но боялась получить новую затрещину: «Ну, тем, что ты не любишь, чтобы видели твои товарищи». А так как все молчали, она добавила: «Я целое кило прибавила с тех пор, как живу здесь. И все в бедрах. А твоя мать еще недовольна, что я не ем». Бу-Бу и Микки опять стали смеяться. Я же подумал, что она не ответила про вязанье.

Когда мы остались у себя одни, я снова вернулся к своему вопросу. Она закончила раздеваться и, не оборачиваясь, ответила: «Я не умею вязать. Лучше купить все готовое». Когда она складывала юбку, я перехватил в зеркале ее взгляд – взгляд все понимающею человека. Сдерживаясь, заметил: «Думаешь, что беременной женщине полезны те упражнения, которыми ты занималась сегодня в казарме?» Она опять не ответила. Только выдохнула воздух, надела белый халатик и стала стирать трусики в эмалированном тазу, он у нас вместо умывальника. С пересохшим горлом я спросил: «Насчет ребенка ты, значит, придумала?». Она молчала, не оборачивалась, только склонила набок голову. Опять ничего не ответила. Я подошел и врезал ей ладонью.

Она закричала, пытаясь удержаться на ногах, но я бил ее куда придется – по макушке, по рукам. И тоже кричал. Уж не помню что. Кажется, требовал ответа или что она, дрянь, нарочно придумала, чтобы выйти замуж. Братья вбежали комнату, оттащили меня, но я рвался к ней и требовал ответ. Когда я отшвырнул Бу-Бу, в меня вцепилась побелевшая мать. А Микки все повторял: «Не дури, болван, не дури».

Эна стояла на коленях посреди комнаты, охватив голову и рыдая, вся тряслась. Когда я увидел кровь на ее руках халате, гнев мой сразу прошел. Бу-Бу наклонился поднять ее голову. Она, продолжая дрожать и плакать, прижалась к его шее. Все лицо у нее было в крови.

Мать намочила полотенце и сказала: «Уходите». Но Эну нельзя было оторвать от Бу-Бу. Прижимаясь к нему, она кричала все сильнее. Так и не отпустила его – глядела на меня расширенными от слез глазами, пока мать мыла ей лицо. В них было удивление и детская мольба, и никакой злобы. Из носа текла кровь, вспухла щека, сама она еще всхлипывала. Моя мать говорила ей: «Ну-ну! Вот и все. Успокойся». Микки взял меня за руку и вывел из комнаты.

Спустя некоторое время мать спустилась на кухню и сказала: «Она не отпускает Бу-Бу». Сев напротив, схватилась за голову: «И это ты, самый спокойный и добрый. Не узнаю тебя. Не узнаю. Ты даже ударил ее в грудь». Что я мог ей сказать? За меня ответил Микки: «Он и сам не знал, что делает». Но мать только проговорила: «Вот именно» – и все держалась за голову.

Мы еще долго там сидели. Коньята уже спала. До нас доносились сверху голоса, но слов было не различить. Спустился Бу-Бу. На рубахе кровь. Он сказал: «Она не хочет спать в вашей комнате. Я уступил ей свою и переночую у тебя». Налив стакан воды, ушел обратно. Нам было слышно, как он отвел ее к себе и они еще поговорили. Он вернулся к нам, и я спросил, успокоилась ли Эна. Он только пожал плечами. А потом, поглядев на меня, обронил: «Это тебе надо успокоиться» – и вышел во двор.

Уснул я только под утро. Рядом ровно дышал Бу-Бу. А я считал в темноте минуты. Вспоминал измазанное кровью лицо, прижавшееся к брату. И переживал, что так сильно ударил. Потом сообразил: она же стирала трусики, не сняв обручальное кольцо. Чего стоят ее объяснения? А взгляд тогда в зеркале? Он словно говорил: «Несчастный ублюдок». Затем я увидел ее на брезенте у пожарки, а следом – тот солнечный воскресный день, когда мы с Тессари пялились в лавке на нее, голую под платьем. На память пришло, о чем мы там говорили, что рассказал Жорж Массинь весенней ночью на деревенской площади, когда молодежь спала в грузовике.

Я встал и пошел на кухню умыться. Мать уже встала. Как обычно, приготовила мне кофе. Мы не перемолвились ни словом, я только бросил, уходя: «Пока». А в гараже все утро работал, не в силах освободиться от своих невеселых мыслей.

В полдень, когда я пришел домой пообедать, она еще не спускалась из комнаты Бу-Бу. Он уже заглядывал туда и сказал мне: «Слушай, оставь ее сейчас в покое». Я стал спрашивать, видны ли следы от битья. И услышал: «Ссадина на щеке» Мы пообедали без нее, и я вернулся в гараж.

Вечером я застал ее во дворе. В джинсах и водолазке она с Бу-Бу играла в шары. Улыбнулась мне какой-то кривой улыбкой – наверно, из-за опухшей щеки – и сказала: «Все время проигрываю». Вытерла руки, позволила себя поцеловать, прошептала: «Осторожнее. Очень больно, когда нажимаешь». И снова за игру. Я сгонял с ними одну партию. Все было как обычно, только я реже встречал ее взгляд.

В ту ночь она вернулась в нашу комнату, и мы долго лежали рядом в темноте. Она снова почти беззвучно заплакала. Я твердо сказал: «Обещаю больше никогда не бить тебя, что бы ни случилось». Вытерев простыней глаза, она ответила: «Я хотела быть с тобой. А все кругом утверждали, что ты меня бросишь, едва остынешь. Все с этого». Мы разговаривали шепотом. Она так тихо, что я едва разбирал слова. Я сказал: «Мне все равно, будет ли ребенок, даже лучше, чтобы сейчас не было». Пугало одно – что-то или кого-то она от меня скрывает. Она обняла меня и, положив здоровую щеку мне на грудь, прошептала: «Если и скрываю от тебя, так вовсе не то, что ты думаешь. Мои неприятности не имеют к тебе никакого отношения. Потерпи, через несколько дней все прояснится. Тогда, если будет нужно, я все тебе скажу». Я спросил, не связаны ли неприятности с состоянием здоровья – первое, что пришло на ум, – или с отцом. Но она зашептала: «Пожалуйста, не задавай вопросов. Я ведь люблю тебя». Словно какая-то тяжесть свалилась с меня, хотя то, что она имела в виду под «все прояснится», могло быть связано с анализом крови, с подозрением на рак или еще с чем-то вроде. Однако мне полегчало, и я прошептал «ладно». Я поцеловал ее в голову. Я давно уже не высыпался как следует и сразу уснул.