Торсан с Бижикен до вечера так и не договорились. Бижикен твердила, что заводить речь о наследстве – для ее матери убийственно.

Торсан возражал:

– Но ведь апа сама начала…

– Сама? Нет, дорогой, ты начал, когда вернулся из Каршыгалы…

– А что я мог другое, если твои братья смеются мне в лицо и уверяют – они наследники.

– Ты, наверное, первым задел их.

– Я не задевал. Я только сказал, кони не без хозяина… Чтобы их брал, кто захочет.

– А разве этого недостаточно?

– Для кого?

– Для них… Ты сказал – ты хозяин табунов!

– А я должен был сказать, что я не хозяин?

– Настоящий хозяин ничего не должен говорить! Я уж представляю, какие молнии метали твои глаза…

– Мне больше не хочется вспоминать об этом, Бижикен. Прошу тебя, прекратим этот разговор…

– Давай и о наследстве прекратим.

– Пусть апа сама. Что она скажет, я стану рабом ее повелений…

– Хорошо, – согласилась с ним Бижикен.

За вечерним чаем Улпан сказала: у них достаточно времени было, чтобы подумать и обсудить, и к какому же решению они с Бижикен пришли…

– Наши две головы не стоят вашей одной, – ответил Торсан. – Наше решение – что вы скажете, на то мы и согласны…

Улпан взглянула на Бижикен, Бижикен важно кивнула, подтверждая сказанное мужем.

– Тогда сделаем так… – начала Улпан, она ведь тоже весь день думала, как сделать лучше. – Идите в управу… Писарь должен быть на месте, еще с кем-нибудь посоветуйтесь и составьте бумагу от моего имени. Хозяевами отныне являются сын мой Торсан и дочь Бибижихан… Всего скота, всего имущества – мне ничего не оставляйте… Иманалы от наследства отказался, полностью, это тоже надо будет указать. Свои слова, на этой бумаге, он пусть подтвердит… Если кто-нибудь из торе есть, из приезжих, они пусть тоже распишутся как свидетели. Идите… Я буду вас ждать.

Дарственную составили только к полуночи.

Торсан оказался на высоте. Половина всего имущества и скота оставалась за Улпан, половину он переводил на свое имя и на имя Бижикен. Под бумагой были подписи и печати двух аульных старшин, витиевато расписался и русский пристав, который ночевал у них. Отпечаток пальца Иманалы – большой, густой, как след верблюда на солончаке.

– А почему так? – спросила Улпан. – Разве не говорила я – все вам?.. Это ты, Бижикен, настояла?

– Я предлагала оставить одну треть, а он велел писать – половину… – Бижикен посмотрела на мужа.

– Апа… – сказал Торсан с достоинством. – За свою жизнь вы не научились принимать подарки, вы знаете, как их раздавать. Что станете делать, если кто-то придет и попросит коня или дойную кобылицу, или корову? Неужели скажете: просите не у меня, а у детей моих?! Нет… Бумага бумагой, а полной хозяйкой всего добра являетесь вы.

Улпан слушала его не возражая. Она чувствовала, что Торсан оправдывает ее надежды. Не каждый ведь найдет в себе силы отказаться от того, что само плывет в руки… Дай бог им с Бижикен счастья. Она приложила большой палец к бумаге – такой же плотной и гладкой, как почетная грамота губернатора, поставила печать с крупными буквами: «Есеней Естемисов». Печатью этой, хранившейся у нее, Улпан всегда удостоверяла оттиск своего пальца под всеми бумагами.

– Храни у себя… – сказала она Торсану.

На джайляу аулы расположились вдоль своих озер, усеянных, как всегда в это время, птичьими стаями. Казалось, вчера еще в снегу чернели первые проталины, а теперь трава пестрела яркими цветами, словно степь сама заботилась о своей красоте и всю зиму укрывала их корни теплым снежным покровом, чтобы по весне высветило их солнце, чтобы искрились они бесчисленными алмазами росинок. А еще до восхода солнца начиналась несмолкаемая песня серого жаворонка, который, не зная устали, славил степь, и песня эта сопровождала повсюду – сидишь ли ты в юрте, идешь ли пешком к озеру, скачешь ли во весь опор на коне.

Весна царила и в доме Улпан.

Молодые занимались друг другом, у них была своя жизнь. Нежность, шутки… Правда, шутки иной раз грозили обернуться резкостью, но все кончалось мирно. А порой Торсан и Бижикен словно силой мерялись. «Вот я…» – начнет он, и тут же его перебьет она: «Нет, не ты, а я… я…»

– Ты?.. – переспросил ее как-то утром Торсан. – Вот ты сама и предупреди – апа, мы…

Бижикен побежала к матери, Торсан шел следом.

– Апа, ты не станешь нас ругать, если мы завтра поедем в Кзыл-Жар?

– А почему я должна вас ругать?

– Но Торсан предлагал через три дня ехать, а мне хочется пораньше. Город посмотреть… Я же никогда не бывала…

– Конечно! Посмотришь город… Сходите на базар… Да… Для поездки возьмите коляску.

Но Торсан не согласился.

– Нет, апа! В вашей коляске я не поеду, – сказал он. – Если не хотите, чтобы надо мной смеялись, не говорите об этом.

На следующее утро – солнце еще не вставало – тройку темно-серых заложили в тарантас. Торсан с Бижикен ехали на съезд волостных.

Кони с места взяли наметом. «На такой упряжке не стыдно и к белому царю поехать… – подумала Улпан, провожая дочь с мужем. – Как на подбор… Шондыгул знал, каких коней выбрать».

24

В то лето сибанские аулы позже обычного возвращались к своим зимовкам, они задержались на осенних пастбищах, и причина задержки была печальной.

Еще в середине лета Улпан позвала с собой в Каршыгалы Торсана и Бижикен. Несибели, несмотря на восемьдесят своих нелегких лет, была бодрой, хлопотала, чтобы получше принять дочь, свою внучку и ее мужа. Одного взгляда было достаточно – не только бабушкой, скоро она станет прабабушкой… Она улыбнулась – улыбка у нее сохранилась молодая – и сказала: «Мне не надо никаких других милостей… Лишь бы дожить, чтобы расцеловать ребенка, который родится от моей внучки. Хорошо бы – мальчик… Увижу, а потом пусть бог забирает меня к себе».

Но не дождалась Несибели. Говорят, ее последние слова были: «Артыкбай зовет… Ему без меня плохо…» Торсан и Бижикен тоже были на похоронах. Поехал Иманалы – он с Айтолкын не считался, когда молод был, не считался и теперь, когда вместо увесистого шокпара он не выпускал из рук четок.

Мертвым – лежать в земле, а живым – жить… Из Каршыгалы Торсан с молодой женой поехал к своим, земли шайкоз-уаков граничили с поселениями курлеутов. Хоть Бижикен и ждала ребенка, но Улпан понимала: съездить надо, ведь со свадьбы Бижикен не бывала на родине мужа.

А летом, после Кзыл-Жара, Бижикен взахлеб рассказывала матери, каким успехом пользовалась в городе. «Это не я говорю, передаю, что говорили обо мне другие…» Восхищались ее умением вести себя, ее красотой… Кто знал Улпан, не удивлялись – дочь пошла в мать. То, что Бижикен не преувеличивала, подтверждали подарки, которые она привезла с собой. А жена начальника – должен был состояться той, по-городскому называется бал – переодела Бижикен в такое платье, что она сама себя в большом зеркале не узнала, только саукеле оставила на голове… Все хотели с ней танцевать, а она не умела…

Радостное, приподнятое настроение не покидало Бижикен и на джайляу, и Улпан вспоминала свои первые месяцы с Есенеем. Девушки, молодые женщины, не говоря уж о джигитах, тянулись к отау-юрте… Как только солнце шло на закат, собирались возле алты-бакана, качели как один раз поставили, так и не убирали. Улпан прислушивалась… До нее доносились голоса – это пели новые, подросшие Гаухар, Бикен… И, должно быть, взлетали в синеющее вечернее небо – новая Улпан и новая Шынар, такие же близкие, как сестры, подруги. Улпан было грустно, не могло быть не грустно, что ее время прошло, но и такого спокойного счастья она еще никогда в своей жизни не испытывала… Ей хотелось, чтобы скорее появился внук, которого она уже столько раз поила кумысом. Но ждать по всем расчетам оставалось месяца три.

Среди молодежи на джайляу единственный человек не принимал участия в общем веселье. Торсан… Волостной… Не слезает с седла – ездит по аулам. Часто закладывают темно-серую упряжку в тарантас – он собирается в Кзыл-Жар… Писари жаловались, что им ни днем нет покоя, ни ночью. Аульные старшины шептались – Торсан готов заставить их продать последнего коня, лишь бы за аулом, за волостью ни копейки не числилось недоимок.