Карабаш думал: он рассказывает все это, чтобы я передал Ермасову. Сам трусит. Как трудно иметь с ним дело!

— Я сразу понял, что они в курсе моего выступления на июньском производственном совещании, — говорил Хорев, — помните, когда я впервые высказался против окольцовки озер? Но то, что они сделали с моим текстом, — это такая беспардонность, такое попрание…

Карабаш посмотрел на часы. Через сорок минут надо было ехать на аэродром. Неясное беспокойство томило Карабаша. Оно возникло, может быть, от раздражения против Хорева. Он поднялся.

— Пойдемте, нам пора ехать. — И вдруг сказал резко: — Но ведь, как ни крути, Геннадий Максимович, вы были против окольцовки озер? И против других отступлений от проекта? И против переброски механизмов тоже? Ведь это факт! Зачем вы сейчас оправдываетесь?

— Я не оправдываюсь. Подождите, садитесь! У нас час времени.

— Не час, а сорок минут. Пока дойдем до остановки автобуса…

— Но я не хочу разговаривать с вами на ходу, черт возьми! Садитесь, садитесь!

Карабаш сел. Хорев заговорил с поспешностью и азартом, его мясистое лицо покраснело.

— Да, я возражал Степану, и это не секрет. Я нисколько не оправдываюсь. И до сих пор считаю: зачем дразнить гусей? Зачем восстанавливать против себя и управление и весь штаб проектировщиков? Но я высказал свои соображения объективно, а в газете все это безобразным образом исказили, усугубили…

— Не в том дело: две фразы убрали, две фразы прибавили, — сказал Карабаш и снова поднялся. Хорев тоже встал. — Вы поступили некрасиво, понимаете? В самый острый момент, в разгар борьбы, ставите нам подножку. А ведь вы — наш, вы строитель. Причем — бессмысленно. Все равно Ермасов поступит по-своему.

— Товарищ Карабаш, вы забываете, что наступило другое время — время коллективного руководства, коллективного разума!

— Да, но главное — разума. А вы боитесь довериться разуму. Так что это время не ваше.

Карабаш быстро пошел к двери.

— Куда вы?

— Сейчас вернусь. Я хочу позвонить в трест.

— Какой трест? Сегодня воскресный день! Оскорбил, обозвал и помчался…

— В самом деле, — Карабаш остановился. — Меня тревожит буран. Вчера мои бензовозы ушли за горючим в Сагамет.

— Позвоните Степану домой. Если что-нибудь случилось, ему сообщат. Спросите, не икалось ли ему: говорим о нем целое утро…

Карабаш вышел. Хорев допил чай, расплатился с буфетчиком и побежал в номер. В возбуждении он стал ходить по комнате, что-то бормоча, размышляя вслух, и машинально собирал свои вещи: бросал в грузный, широкодонный, как саквояж, портфель из толстой свиной кожи полотенце, мыльницу, домашние туфли, журнал «Огонек» и свежие газеты. Потом он прилег на кровать, чтобы отдохнуть минут десять от нахлынувшего возбуждения, и в это время вошел Карабаш.

— Так вот, — сказал он. — В нескольких местах занесло Пионерную траншею. Особенно в районе двести двадцатого — двести двадцать шестого километров. В других местах меньше.

— Кто сказал? — с живостью вскочив и садясь на кровати, спросил Хорев. У него сделались круглые, испуганные глаза, как будто его внезапно, среди ночи, разбудили.

— Ермасов сказал. Он летит на трассу с четырехчасовым самолетом.

— Куда летит?

— К нам на Инчу.

— А кто ему сообщил?

Карабаш, не отвечая, быстрыми движениями приводил в порядок свою постель, собирал вещи, засовывал бумаги в портфель, потом взял со стола шляпу и нахлобучил ее.

— Сообщили, — сказал он. — Идемте.

— Сейчас, сейчас… — Хорев в волнении кружил по комнате. Он обдумывал внезапную, поразившую его новость и одновременно искал свою шляпу, найти которую было трудно. Наконец он увидел шляпу под кроватью Карабаша, схватил ее и выбежал на улицу.

Карабаш уже шагал, не оглядываясь, по направлению базарной площади, где была остановка автобуса. Получилось так, что в автобусе они сели на разные скамейки. На аэродроме тоже не удалось поговорить. И только в самолете, в маленьком, бутылочного цвета «Ан-2», где пассажиры сидели двумя рядами друг против друга, Карабаш и Хорев сели вместе. Оглушительно трещал мотор. Самолет трясся, покачивался и по временам точно сваливался с одной ступеньки на другую.

Все пассажиры сидели молча, и Карабаш и Хорев тоже молчали. Карабаш чувствовал, что Хорев давно хочет что-то сказать, но сдерживается. Он почти физически ощущал напряженное, скованное молчание Хорева. Было очень душно. Карабаш снял шляпу, пальцами стряхнул капли пота со лба и сказал:

— Вы должны радоваться, что мой участок передали «Западу». Теперь эта заваруха вас не касается.

— Как? — переспросил Хорев. Очень шумел мотор.

Карабаш повторил то же самое громче. Хорев повернул к нему лицо с тем отчужденным и брезгливым выражением, какое было у него вчера, когда он пришел в буфет за ключом.

— Меня это касается чрезвычайно близко! — сердито закричал он, брызгая в ухо Карабаша слюной. — Потому что я был один из тех, кто предупреждал об опасности! Но с Ермасовым невозможно спорить! Меня называли кетменщиком! Вот плоды ваших экспериментов, вашей инициативы! И вы еще слишком молоды, чтобы упрекать меня в некрасивых поступках, — понятно?

Лицо его покраснело, уши стали малиновые, он отвернулся. Он выкрикнул все, что хотел.

Карабаш засмеялся и не ответил. Он вытер ладонью ухо, повернулся к Хореву спиной и стал смотреть в иллюминатор. Внизу текла залитая полдневным жаром, безобразная, рябая пустыня. «Какая сволочь, — подумал Карабаш. — Какая огромная плоская и никому не нужная сволочь. Ну, погоди ж ты: мне бы хоть пятнадцать бульдозеров, и я из тебя дух вышибу, гадина!»

9

Прошла еще неделя — Марютин не возвращался. Аманов уехал за ним вдогонку и тоже пропал. Гусейн Алиев, шофер с автолавки, сказал, будто сменщики ремонт экскаватора вовсе забросили и собираются, по примеру Егерса, садиться на бульдозер. Каждый день в забое рядом с поселком проводятся испытания: Карабаш и другие начальники там безвылазно.

А в лагере, где остались две машины и четыре человека, наступила тишина и перемена жизни.

Началось это после бури. И дело было даже не в том, что работы прибавилось, что ветром завеяло траншею, перемешало рашу — вынутый грунт — и пришлось спорить с прорабом и выяснять, где бриньковская раша, а где нагаевская, и сколько было вынуто, и куда что отвеялось, а в том, что изменился весь настрой жизни. Стало тихо и скучно. На рассвете молчком наливались чаем, вечерами разговоры были только насчет грунта, кубов, прораба. Да Иван с Беки еще ударились в учебу: собрались поступать в Сагаметский заочный техникум, накупили тетрадей, книжек, запирались после смены, а то и днем в будке, зубрили напропалую. Готовились к экзаменам, Байнуров помогал: сам недавний студент.

Когда приехал Марютин, — а приехал он с пятью бульдозерами, с цистерной горючего и с четырнадцатью рабочими, из которых было шесть машинистов, и среди них Мартын Егерс, четыре ученика, слесари и кладовщик, — в первую же минуту Марина ему сказала: так и так, мол, папа, мы с Семенычем поженились, и можешь нас поздравить.

Марютин, конечно, кое-какие слухи слыхал, но не придавал им значения, а теперь, услышав эдакое серьезное, совершенно растерялся. Некоторое время он стоял перед Мариной, блуждая глазами, мял в руке кепку и не мог вымолвить ни слова.

— Насчет поздравлений — что ж… Наше вам… Это да… — Наконец выдавил бессмысленное: — Расписались разве?

— Нет еще.

— Ну да, верно. Негде тут.

— Мы распишемся. Вот он возьмет три отельных дня, поедем в Мары и распишемся.

— Ну да, ну да… Я вот про что: он тебе по годам в отцы годится. Меня чуть помлаже.

— Ой, папка! А ты забыл, что сам говорил?

— Что?

— Что ему самый возраст, чтоб семью заводить и все хозяйство. Забыл?

— Если с женщиной подходящей, это да, это правильно. Ладно, что толковать! Пошли в хату…

В «хату» Марютин вошел с некоторым страхом, хотя вид на себя напустил важный и даже суровый. Нагаев курил, сидя на койке. Он был в белой, праздничной рубашке, в темно-синих брюках от нового костюма и в желтых модельных полуботинках. Мужчины поздоровались молча. Марютин сел на койку, а Марина — рядом с Нагаевым и, улыбаясь, подхватила его под руку и придвинулась к нему, как будто приготовилась фотографироваться.