18

Прошло немного времени, дней пять или шесть, и в марыйском ресторане «Мургаб» сыграли свадьбу Султана Мамедова и Фаины. На этой свадьбе гуляли все азербайджанцы, находившиеся в то время в городе Мары.

Был в Мары и Карабаш. Он приезжал на двухдневное совещание к Ермасову. Он тоже зашел на свадьбу и выпил бокал карачанаха за здоровье молодых. И вечером в своей жарко натопленной комнате рассказывал Лере про свадьбу, про то, как была одета невеста (белое шифоновое платье, всех потрясшее), и как держался жених, и какие тосты произносили гости. Лера сначала с интересом расспрашивала, потом вдруг погасла, погрустнела. Она сказала, что из всех праздников ей больше всего нравится свадьба, а у нее самой свадьбы не было: была не то что свадьба, а то ли вечеринка, то ли пикник какой-то на даче у Сашиного однокурсника в Тарасовке. Никто не знал, что это свадьба, все считали, что празднуется обыкновенное окончание экзаменов. Почему так получилось? Кажется, не было денег. Она все-таки хотела устроить свадьбу, а Саша протестовал и не хотел ни у кого занимать, и это была их первая ссора. Она первый раз тогда плакала. Собрались в складчину. Один только хозяин, Сашин приятель, знал, что они поженились, и устроил им уединенную комнату на втором этаже, в мансарде, где было холодно, и пахло сырыми досками, и всю ночь по голове барабанил дождь…

И вот снова — подпольная любовь, без свадьбы, без друзей, снова холодные ночи, бездомность. Все это неврастения. Лера сделалась очень нервной за последние дни. Оказывается, он не должен был два дня проводить в Марах. И тем более оставаться на свадьбу. Приехал Ермасов? Ну что ж, а здесь его ждет женщина, которая ради него порвала с мужем, оставила семью, пошла на огромный риск, на жертвы. Это больше, чем Ермасов с его Америкой.

Он успокаивал ее, был нежен, но это действовало только в худшую сторону. Она расплакалась и, уже ничего не слыша, повторяла сквозь слезы:

— Я предчувствую, у нас не будет счастья… Нет, нет, Алеша, не будет, не будет!

Он растерялся. Молча укачивал ее, как ребенка. Он очень любил ее в эти минуты. И, однако, — поразительно устроен человек! — сквозь волны смятения и нежности, наперекор его воле, проникали в сознание совсем посторонние мысли. Его поразили рассказы Ермасова об Америке, о том, что на конференции в Лос-Анджелесе огромное впечатление произвел доклад Ермасова о бульдозерном методе.

Обнимая Леру, прижимаясь подбородком к ее мокрому лицу — она тихо всхлипывала, успокаиваясь понемногу, — Карабаш думал о том, что теперь никакие «кетменщики», никакие «антибульдозеристы» не посмеют пикнуть.

Неожиданно пришли гости: Ниязов, Гохберг и Смирнов. Всех волновал приезд Степана Ивановича. Они были так увлечены, с такой жадностью слушали Карабаша, что никто не заметил заплаканного лица Леры. А то, что они встретили Леру у Карабаша в поздний час, не удивило их, кажется, нисколько.

Лера вышла во двор, обмыла, дрожа от холода, лицо под рукомойником, привела в порядок волосы. Вернувшись, глазами спросила у Карабаша: уходить? Ей было стыдно своих слез, внезапной слабости и хотелось уйти, спрятаться, не видеть чужих людей, но она слишком любила Карабаша и хотела поступить так, как он скажет. Сдвинув брови, Карабаш потряс головой: нет, не уходи! Спокойным голосом, как будто она его жена и все знают об этом, попросил Леру соорудить что-нибудь вроде ужина и согреть чайку.

И ей стало легко. Она совсем успокоилась. И, не слушая, о чем говорят мужчины, взялась за приготовление ужина. Включила электроплитку, поставила на нее сковороду. Разбила яйца, нарезала луковицу, открыла консервным ножом банку тресковой печени, насыпала соль в солонку. Карабаш любил порядок, у него было все, что нужно, все на своих местах. Даже бумажные салфетки имелись, купленные в Марах еще летом, — десять пачек сразу.

Гохберг побежал к себе и принес одну закупоренную бутылку портвейна и другую неполную — то, что осталось от праздничного обеда. Мужчины пили, закусывали, спорили, дымили папиросами.

Лера сидела на койке, прислонившись спиной к стене, прикрыв ноги кошмой, и слушала. И даже не так слушала, как просто смотрела и думала. Ей нравилось смотреть на то, как Карабаш ест: быстро, с аппетитом, как-то особенно по-мужски, крепкими зубами рвет резиновый хлеб; как двигаются, напрягаясь, желваки на его скулах и, когда он говорит что-то ртом, набитым пищей, это не кажется неприятным, как у других, рот его остается аккуратным, собранным и упругим, как у юноши. Иногда Карабаш смотрел на Леру и чуть заметно улыбался. Она улыбалась ему в ответ. Мужчины предлагали ей выпить, поесть чего-нибудь, но ей не хотелось ни есть, ни пить; ей хотелось сидеть на койке, укрывшись теплой кошмой, смотреть и думать. Она вспоминала Сашу и его друзей. Они часто приходили в дом, и она тоже угощала их вином, жарила им яичницу, варила кофе, и они болтали, сплетничали, обсуждали кого-нибудь из знакомых, потом до часу, до двух ночи играли в преферанс, и это было мучительно скучно, и она клевала носом, сидя на кушетке с книгой в руках, и иногда даже при гостях засыпала. Потом они уходили, надо было очистить две пепельницы, полные окурков, проветрить комнату, помыть посуду. Если Саша проигрывал, он бывал раздражителен, плохо спал.

В картах Лера ничего не понимала, но знала, что Саша всегда уменьшает результат игры — и в случае проигрыша, и в случае выигрыша. Часто он говорил, что у него нет ни копейки, а Лера случайно находила деньги у него в столе, и тогда он говорил, что это «святые деньги» — карточный долг. Но в тот же вечер или вскоре после того он где-нибудь выпивал с приятелями, и Лера знала, что он пил на «святые деньги». Тоска была не в том, что он играл, проигрывал, утаивал деньги, когда Лера не всегда могла купить себе пару чулок, а Васенька нуждался то в одном, то в другом. Тоска заключалась в том, что эта игра была для Саши и его партнеров как бы целым миром, доставлявшим все горести, радости, удовольствия духа.

Невыносимо было слушать их разговор во время игры. Как однообразно, как пошло они шутили, как тоскливо издевались друг над другом! Не стесняясь Леры, а особенно если она спала или делала вид, что спит, они рассказывали анекдоты, от которых хотелось не смеяться, а морщиться. Почти никогда они не говорили о литературе, о театре, о своей работе с таким же смаком, с каким обсуждали знакомых или говорили о пульке, о женщинах. При Лере они ограничивались намеками, но когда ее не было, распускали языки вовсю.

Гохберг легкими шагами бегал по комнате, говорил возбужденно:

— Но теперь их мнение должно измениться! А помните, как они кричали: «Вы идете на поводу у хапуг!»

— Теперь они в нокауте…

— А статью Хорева помните? Ай, статья, статья! — смеялся Ниязов. — Бульдозеры, говорит, приносят пользу одним бульдозеристам!

Белобрысый Смирнов, пошмыгав носом, сказал:

— Но мнение американских дельцов — это, знаете, не авторитет…

— Почему дельцов? И почему американских? Там были ирригаторы восемнадцати стран, инженеры, ученые. Какой ты, ей-богу, скучный, упрямый скептик! — кипятился Гохберг. — Неужели тебя не волнует, не наполняет гордостью то, что и в нашей области, ирригаторской, мы обогнали Америку? Я, конечно, не сравниваю с запуском спутника, пусть наше дело гораздо скромнее, но оно наше, наше, понимаешь? Вот мы все им занимались, ломали голову…

— Дорогой, не надо меня агитировать за Советскую власть. Я что хочу сказать? Меня убеждает существо дела, а не то, что кто-то где-то — за океаном — пришел в восторг.

Карабаш сузил глаза:

— Аркадий, он прав, вообще-то. Почему мы должны удивляться тому, что для американцев наш бульдозерный метод оказался открытием? Вся наша стройка — открытие. Мы делаем небывалое, поймите вы!..

Когда Карабаш сердился, его глаза делались узкими и желваки на скулах твердели, как литые. Он говорил негромко, зато Гохберг кричал и наскакивал на Смирнова, как петух. Этот Смирнов не нравился Лере. У него было лицо скопца: бесцветное, травянистое, неясного возраста. А говорили, что он самый молодой из инженеров, на год моложе Карабаша.