Но такие минуты откровенности и лукавства бывали у него редко.

Сегодня ему все как будто понравилось, за исключением стихов Котляра, которые он назвал дежурным блюдом. Странное дело, он всегда отзывался о Котляре иронически и регулярно его печатал! Зато мы услышали почти панегирик по адресу Туманяна: «Вот настоящий праздничный материал. Тут и коллектив чувствуется, и живые люди, и, главное, это на основную тему: о коммунистическом труде. Растет, растет Туманян!»

Потом он поздравил нас с наступающим праздником, и мы ушли. Редакционная «Победа» стояла возле ворот, ожидая нас, чтобы развезти по домам. Шофер спал в темной кабине. Но мы с Тамарой решили пройтись пешком.

Несмотря на поздний час, на улице чувствовалось предпраздничное оживление. Какие-то люди, стоя на крышах домов и на приставных лестницах, прикрепляли к стенам лозунги, флаги и большие портреты, обсаженные электрическими лампочками. Зеваки стояли внизу и давали советы. Магазины не торговали, но витрины были освещены и продавщицы возились за стеклами, расставляя цветы среди пирамид из фруктов, бутылок вина, пачек сахару, мыла и консервных банок, сложенных таким образом, что из них получалась юбилейная цифра или же слово «мир». Все спешили использовать эту последнюю ночь перед праздником: завтра было воскресенье.

Я провожал Тамару домой.

— Я так жалею Сашу! Мне хочется помочь ему, — говорила Тамара. — Ах, если бы я могла отдать ему свою энергию, свою веру в жизнь, свою устойчивость в жизни! Ведь он неврастеник, он слабый, впадает в уныние от малейших неудач. В его характере много смешного и немужского, он в чем-то еще мальчишка, правда? Ведь ты знаком с ним давно? Ты согласен?

— Я знаком с ним давно. Но он стал каким-то другим.

— Да, он изменился. Он изменился даже за тот срок, что я его знаю. И виновата его жена, эта гадина. Я ее ненавижу.

— Почему гадина? Ты не знаешь ее.

— Нет, это ты не знаешь, а я знаю. Они живут кошмарно, бредово, в обоюдной ненависти. То есть это так страшно — их жизнь, — что ты не представляешь. И вместо того чтобы что-то исправить, как-то наладить жизнь, она убегает от семьи в пустыню, бросает ребенка на теток, на беспомощного старика отца, исчезает на месяцы, на полгода… Изменяет ему.

— Откуда ты знаешь?

— Я видела во сне. Она ему изменяет. Я не сказала Саше, чтобы не огорчать, но это правда. Не улыбайся, я верю снам — моя бабушка была цыганка, умела ворожить и научила меня разгадывать сны.

— Ну какой вздор ты говоришь!

— Вот увидишь, что я права. Она глупа, эта самая Лера, и не понимает того, что ее муж талантлив, он человек тонкой духовной организации и мог бы добиться очень многого, если бы правильно жил…

— Что значит талантлив? — спросил я. — В чем выражается его талант?

— Он талантлив, — сказала Тамара. — Но он ужасно ленив душой, у него нет вкуса к работе и к жизни, и виновата эта женщина. Его тылы разрушены. Ему холодно жить, все ветра продувают его насквозь. Ах, если бы он доверился мне, я бы поставила его на ноги, как Женьку, моего брата! Но он странный. Он очень странный, Саша, очень странный…

Последние слова она произнесла тихой скороговоркой.

Проспект был безлюден. Наши каблуки громко стучали по асфальту тротуара, усыпанного сухими листьями. Тамара не отставала от меня и не просила идти медленнее, хотя мы шли скорым, солдатским шагом. Она энергично размахивала руками.

Я думал о том, как мы ошибаемся, разгадывая людей, и тут ничего не поделаешь. Та же история, что с любовью: мы придумываем. Вот она придумала Сашу, придумала его жену, и сразу ей стало легче жить, хотя она и страдает. Ее страдания радостны. Она написала, наверное, кучу стихов.

— Понимаешь, в чем дело, — сказал я. — Саша немного не такой, как тебе кажется. И Лера тоже. Ничего не поделаешь, мы все выдумщики, благо мы люди начитанные и с высшим образованием. Я тоже выдумщик.

Она посмотрела настороженно:

— По-твоему, все это не настоящее?

— Я не знаю. Бывает трудно понять, где выдумка и где настоящее.

— Ну нет. — Она помолчала, обдумывая про себя мысль, потом повторила уверенно: — Ну нет уж!

На перекрестке при свете «юпитеров» рабочие сколачивали деревянное сооружение, то ли трибуну, то ли какой-то огромный макет. На асфальте лежали куски красной материи, фанерные щиты, непонятно раскрашенные. Электрики тянули поперек улицы гирлянду лампочек. Внизу суетились какие-то люди, громко кричали, жестикулировали, командуя рабочими, которые поднимали большой круглый щит, изображавший земной шар.

Наконец земной шар, слегка покачиваясь, взгромоздился на положенное ему место. Рабочие тянули снизу другой щит, на котором был нарисован спутник. Вдруг Тамара взяла меня за руку:

— Посмотри, вон Борис Григорьевич стоит!

Поодаль от места стройки, прислонясь к ограде, стоял Борис Литовко и смотрел из темноты на работающих. Нас он не видел. Мы были на противоположной стороне улицы. И мы не подошли к нему, потому что было так необъяснимо то, что мы застали его ночью, одиноко, бессмысленно глазеющего на уличную жизнь.

Тамара даже ускорила шаги.

— Он мне жаловался, что совсем не спит, — сказал я.

— Я знаю. Я доставала ему лекарство. Вот что такое, когда человек остается один, — сказала Тамара. — И когда это не выдумка, а самое настоящее.

15

— Давай, Семеныч! Скорей, Семеныч! — слышался снизу, с дороги, здоровенный бас Ивана Бринько.

— Се-ня! Се-ня! — кричала Марина.

Нагаев, нисколько не торопясь, шнуровал ботинки, потом накинул куртку на плечи, взял папиросы, сунул в брюки пятьдесят рублей на всякий случай и вышел из будки. Степенно спускался по бархану. Водитель непрерывно сигналил. Нагаеву ехать не хотелось, но оставаться в лагере одному было, конечно, глупо.

Весь Третий отряд, с Байнуровым во главе, уже затолкался в кузов. Передние стояли, держась за крышу кабины, остальные сидели на корточках вдоль бортов и на досках, сложенных посредине кузова. Марина сидела сзади. Она подала руку Нагаеву, помогая ему перелезть через борт.

— Вот жена! — сказал Иван. — Мужа одной ручкой тянет — это да.

— Вся в Демидыча, — сказал кто-то.

Тут пошло веселье.

— А что? Маринка у нас дай бог!

— Сила! Молоток баба.

— Семеныч, а тебе частенько достается?

— Го-го!

— А вам завидно, завидно? Дурачки-то! — Марина, как всегда, пьянела от веселья, шуток, грубоватого мужского внимания. Очень ей хотелось ударить кого-нибудь из парней по спине, но она боялась, что это может не понравиться Семенычу. Он сидел молча, поджатыми губами мял мундштук папиросы.

Грузовик неожиданно рванул, передние попадали назад. «Ай, мамочки!», «Держись за землю!». Иван повалился спиной на Марину и на сидевшего рядом с нею Нагаева, и Марина сладко, изо всей силы, влепила ему ладонью по хребту.

— Эй, не дерись! Ты теперь замужняя, его бей!

Кое-как умялись, ухватились кто за что. Качаясь с борта на борт, набирая скорость, грузовик погнал по дороге на восток.

Все радовались празднику, нежаркой погоде и тому, что предстояло увидеть. Пронзительно, деревенским своим голосом Марина затянула песню «Ландыши», кто-то из стоящих впереди, чуть ли не сам Байнуров, запел другое. Из-за ветра и шума мотора понять, что он пел, было трудно. Загудел басом Иван Бринько. Пели «Ландыши», «Подмосковные вечера», потом почему-то «Врагу не сдается наш гордый „Варяг“. Встречный ветер летел с песком, отчего все отвернули головы назад и смотрели на горбы барханов, на сухую желтую пыль за грузовиком, которая, долго не оседая, стояла туманом в воздухе.

Нагаев огорчился еще вчера, когда узнал, что снимать перемычку назначили Мартына Егерса. Виду не подал, но огорчился крепко. Оттого и ехать и смотреть на всю эту свадьбу не хотелось. Для других невидаль, а он насмотрелся, сам дважды перемычки вскрывал, хотя и был экскаваторщиком и на трактор его приглашали сесть единственно из уважения.