— Ой, Сенечка, прости! Я же не нарочно!.. Ой, господи!

Нагаев догнал, схватил железными, как когти, пальцами за руку, рванул так, что она села на песок. Процедил сквозь зубы:

— Дурака из меня лепишь? Поехали домой!

— Ой, Сенечка, да я ж…

— Ну?!

— Сенечка, прости меня, золотой ты мой, драгоценненький! Я тебе брюки выстираю, выглажу — будут как из магазина. Ну что ты как волк? Надо же, разозлился… Сень, ну прости! Ну, честное слово, Сень!

— Поехали!

— А на чем поедем? Сейчас машин нет.

— Найдем.

Марина встала, пригладила волосы, заправила блузку, выбившуюся из-под пояса. Она уже не смеялась. Лицо ее приняло выражение растерянности и обиды. Нагаев выбрасывал из коробки на песок намокшие папиросы.

Подошел Марютин, заговорил не то чтоб строго, а так — для порядка:

— И зачем такое баловство делать? Кто его придумал — людей купать?

— Ну искупала, ну нечаянно, ну извинилась! — вдруг громко, с вызовом, обращаясь к отцу, закричала Марина. — Вон начальники мокрые ходят — и то ничего! Я ведь не хотела его купать, правда же? Я у него сто раз прощения просила, а он какой-то… Ну его!.. Чего ему надо? Домой я не поеду.

— Поедешь, — сказал Нагаев и взял Марину за руку.

Она вырвала руку.

— Не поеду! Я кино хочу смотреть. Я с ним сколько живу, еще ни одного кино не смотрела. Всем подарки к празднику, Дуське Котович вон какую сумку купили, а он меня домой тащит. Не поеду! Ни за что не поеду!

Они стояли на крутизне. Вокруг толкались, бегали, хохотали, внизу, у берега, барахталось человек двадцать. Некоторые из туркмен, не умевшие плавать, — откуда пустынным жителям такое умение? — кричали испуганно, колотя руками и захлебываясь на мелком месте, где достаточно было встать на ноги и выпрямиться. Несколько парней, переплыв канал, карабкались по песчаному склону противоположного берега и гоготали там и прыгали, согреваясь после холодной воды.

— Не поеду, — еще раз тихо повторила Марина.

— Ладно, — сказал Нагаев. — Черт с тобой.

Повернулся, сжимая кулаки, и пошел. Он чувствовал себя оскорбленным безмерно, и не только Мариной, а всем сегодняшним днем. Он был такой же, как все, как эти веселящиеся, гогочущие. Такой же мокрый дурак, как они. Оставалось одно — напиться и послать всех куда подальше.

Марютин, суетливо и наспех, формальности ради, отчитав дочь, побежал вдогонку за Нагаевым.

Все это происходило на старом, заполненном водой участке, а по сухому руслу медленно продвигалась вода в хлопьях вязкой, кофейного цвета пены. Много людей шли с обеих сторон канала, сопровождая водное шествие, а некоторые, спрыгнув вниз, засучив брюки до колен, шлепали по воде и разбрызгивали босыми ногами пену, и первыми шли пастухи, которые то и дело нагибались, трогали воду и подносили руки к лицу. Вода пахла жирным амударьинским илом, рыбой, плодородием.

По случаю праздника в магазин завезли красное ашхабадское вино. Гулянье крепло час от часу. До темноты, пока нельзя было смотреть фильм, в клубе зарядили танцы, радиола гремела на всю округу, распугивая пустынное зверье и птиц, которые по запаху воды потянулись к каналу. Перед клубом, за врытыми в песок столиками, пожилые люди забивали «козла».

Карабаш и Гохберг обедали в столовой вместе с приехавшими на праздник гостями. Всего было человек пятнадцать: Хорев, Кулиев, представитель Управления водными ресурсами Давлетджанов, инженеры из Марыйского и Керкинского стройуправлений, три представителя колхозов, корреспонденты ашхабадской газеты. Среди них был муж Леры.

Карабаш познакомился с ним мельком еще утром, перед вскрытием перемычки. Они не успели сказать друг другу десяти слов. Муж Леры обедал за столиком вместе с Кулиевым, Смирновым и тем «башлыком», который говорил речь, и Карабаш, сидя к ним боком, почти не видел их, но все время чувствовал и помнил, что муж Леры сидит в двух шагах справа. Он слышал его голос и смех.

Он представлял себе мужа Леры гораздо старше и более плюгавым, а тот оказался довольно моложав, высок ростом, с курчавой шевелюрой; и у него была крепкая мужская рука, но глаза какие-то неопределенные, немужские, и зубы редкие, как у мальчика. Один раз он встал и, подойдя к столу, за которым сидели Карабаш с Гохбергом и Ниязовым, сказал:

— Вы знаете, у меня тут жена, в вашем поселке, а я ее еще не видел. Она в экспедиции Кинзерского.

— Почему же не видели? — спросил Ниязов.

— Она, говорят, вернется с поля к обеду.

Забавно было смотреть на Гохберга. Он сидел не шевелясь, и у него был такой вид, точно он ждет, что сейчас его ударят по голове.

Муж Леры вернулся к своему столику и сел на место. Второй корреспондент был фотографом. Он сильно налегал на вино. Утром, когда он приехал в поселок, и потом, во время пуска воды, он был неразговорчив и мрачен и показался Карабашу неприятным человеком. Почему-то он решил, что этот фотограф большой делец и выжига. Теперь, во время обеда, фотограф оживился, лицо его стало красным, он что-то непрерывно и бурно рассказывал своим соседям, инженерам. Потом вдруг подошел к Карабашу.

— У нас с вами есть общие знакомые. Вернее, были.

— Кто?

— Семенов Валентин.

— Валя? Это мой школьный товарищ.

— Я его знал позже, — сказал фотограф. — Еще по Ашхабаду, перед войной. Его сестра была моей женой.

Карабаш вспомнил: Лера рассказывала про этого фотографа. Какая-то темная, неудачная жизнь, плен, скитания, разбитая семья. В другой раз было бы занятно поговорить с ним, но сейчас, в эту минуту, он был на редкость некстати.

— Вот как? — сказал Карабаш. — Да, мой товарищ. Валька Семенов.

Фотограф продолжал стоять у стола, он чего-то не договорил. Вдруг он облокотился о стол и, наклонившись к уху Карабаша, заслонив рот ладонью, тихо, чтоб не слышали соседи, сказал:

— Моя жена, вы знаете, оказалась не Пенелопа. Я правильно сказал? Которая ждала этого самого… ну, как его?

— Правильно, Пенелопа.

— Да. Я все забыл. За последние сто лет я прочел, может быть, три книги. Она не виновата в прошлом, но теперь, когда я возник, она должна была иначе — понимаете? Не хватило духу. А Лера — другая. — Он зашептал в самое ухо Карабаша: — Лера отличная женщина! Можете мне поверить.

Он отошел к своему столу так же неожиданно, как появился. Никто не прислушивался к его бормотанию, потому что как раз в это время один из председателей колхозов, стоя со стаканом вина в руках, говорил тост. Было уже много выпито и много сказано поздравительных речей и тостов: в честь Октябрьской годовщины, в честь пуска воды, сдачи хлопка, победы над чарджоускими хлопкоробами, в честь первой чайки, прилетевшей вслед за водой в пустыню. «Башлык» предложил тост за здоровье Ермасова, которого ждали со дня на день: он возвращался из Америки, с конгресса мелиораторов. «Башлык» называл Ермасова Ермас-ата. Он рассказал удивительное, чего многие не знали.

Оказывается, тридцать лет назад Ермасов служил здесь в погранвойсках и воевал с Джунаид-ханом. «Башлыка» звали Сапар-Кули-ага, в то время он был молодым милиционером Туркмен-Калинского района, а Ермасов был молодым бойцом. Потом они не виделись много лет и встретились лишь два года назад в Марах, на бюро обкома.

Когда Сапар-Кули-ага закончил свой рассказ и все выпили за здоровье Ермасова, встал Хорев и предложил тост за то, чтобы «наш замечательный производственный эксперимент закончился благополучно, чтобы все было в ажуре». Это был неожиданный и ехидный тост. Большинство присутствовавших, увлеченные общим праздничным настроением, не поняли его смысла. Карабаш понял и промолчал. Однако запальчивый и простодушный Гохберг тут же вцепился в Хорева и потребовал объяснения. А тот словно только этого и ждал — и покатился спор! Все тот же безнадежный, безысходный, осточертевший, как пылюка, как ветер, как сушеная картошка, как холодные ночи: полезно или вредно нарушать проекты, одобренные Управлением водными ресурсами?