ЧАСТЬ ПЯТАЯ. НЕСКОЛЬКО ЛЕТ В АБСОЛЮТНО ИНОМ
ГЛАВА 1. ШУМ ПРИБОЯ БУДУЩЕГО
Во время оккупации Парижа в квартале Эколь жил старый оригинал, одевавшийся, как буржуа XVII века, не читавший ничего, кроме СенСимона, обедавший при свечах и игравший в кости. Он выходил из дому только к бакалейщику и булочнику, в капюшоне, закрывавшем напудренный парик, в панталонах, изпод которых виднелись черные чулки и башмаки с пряжками. Волнение Освобождения, стрельба, народные движения возмущали его. Ничего не понимая, но возбужденный страхом и яростью, он вышел однажды утром на свой балкон с гусиным пером в руке, с жабо, трепетавшим на ветру, и закричал страшным и сильным голосом пустынника: «Да здравствует Кобленц!» Его не поняли; видя его чудаковатость, возбужденные соседи инстинктивно чувствовали, что старичок, живущий в другом мире, связан с силами зла; его крик показался немецким, к нему поднялись, взломали дверь, его оглушили, и он умер.
В то же утро у Инвалидов обнаружили стол, тринадцать кресел, знамена, одеяния и кресты последней ассамблеи рыцарей Тевтонского ордена, неожиданно прерванной. И первый танк армии Леклерка, прошедший через Орлеанские ворота, — окончательный признак германского поражения. Его вел Анри Ратенау — дядя которого, Вальтер, был первой жертвой нацизма.
В этот час совсем юный капитан, участник Сопротивления, пришедший захватить префектуру, велел набросать соломы на ковры большого кабинета и составить винтовки в козлы, чтобы почувствовать себя живущим в образах первой прочитанной им книги по истории.
Так цивилизация в определенный исторический момент, как человек, находящийся во власти величайшего волнения, вновь пережила тысячи отдельных мгновений своего прошлого, непонятно почему избранных и, повидимому, в столь же непонятной последовательности.
Жироду рассказывал, что, уснув на секунду в амбразуре траншеи, ожидая часа, когда он должен был идти сменить товарища, убитого в разведке, он был разбужен покалываниями в лицо: ветер распахнул одежду мертвеца, раскрыл его бумажник и развеял его визитные карточки, уголки которых ударились о щеки писателя. В это утро освобождения Парижа визитные карточки эмигрантов Кобленца, революционных студентов 1850 года, великих мыслителей — немецких евреев и братьеврыцарейкрестоносцев — летали по ветру, далеко разносившему стоны и Марсельезу.
Если потрясти корзинку с шариками, на поверхности все шарики окажутся в беспорядке, вернее — в порядке, зависимом от трения, контроль над которым бесконечно сложен, — но такой порядок позволит нам увидеть бесчисленные странные встречи, которые Юнг назвал многозначительными совпадениями. Великое изречение Жака Рижье может быть применено к цивилизациям и к их историческим моментам: «С человеком случается не то, что он заслуживает, а то, что на него похоже». Школьная тетрадь Наполеона заканчивается такими словами: «… Святая Елена, маленький остров».
Очень жаль, что суждения историка о переписи и об исследовании многозначительных совпадений недостойны его науки, — а ведь эти встречи имеют смысл и неожиданно приоткрывают дверь в другую плоскость Вселенной, где время не имеет линейного характера. Его наука отстала от науки вообще, которая в изучении человека и материи демонстрирует нам все уменьшающееся расстояние между прошлым, настоящим и будущим. Все более тонкие ограды отделяют нас в саду судьбы от сохранившегося «вчера» и от вполне сформировавшегося «завтра». Наша жизнь, как говорит Ален, «открыта в широкие пространства».
Есть маленький цветок «саксифраго», исключительно хрупкий и красивый. Его иначе называют «отчаянием художника». Но он уже не приводит в отчаяние ни одного художника с тех пор, как фотография и многие другие открытия освободили живопись от забот о внешнем сходстве. Художник сегодня уже не усаживается перед букетом, как он это делал прежде. Его глаза видят иное, совсем не букет, его модель служит для него предлогом для самовыражения посредством расцвеченной поверхности, выражения действительности, скрытой от глаз профанов. Он пытается вырвать у творения его тайну. Прежде он удовлетворился бы воспроизведением того, что видит непосвященный, скользя по всему небрежным отсутствующим взглядом. Он удовлетворился бы воспроизведением успокаивающей видимости и некоторым образом участвовал бы в общем обмене мнениями относительно внешних признаков действительности. Похоже, как историк, так и художник вовсе не эволюционировали в течение этого полувека, и наша история фальшива — как фальшивы были бы женская грудь, кошечка или букет под кистью, застывшей на принципах 1890 года.
«Если наше поколение, — говорит один молодой историк, — намерено со всей ясностью изучать прошлое, то ему потребуется сначала сорвать маски, под которыми остаются неузнанными те, кто делает нашу историю… Беспристрастные усилия, совершенные фалангой историков в пользу простой правды, являются сравнительно недавними».
У художника 1890 г. были свои моменты «отчаяния». Что же говорить об историках настоящего времени? Большая часть современных фактов подобна «саксифраго»: они стали отчаянием историка.
Безумный самоучка, окруженный несколькими мономанами, отверг Декарта, отмел гуманистическую культуру, растоптал разум, призвал Люцифера и завоевал Европу, чуть было не завоевав весь мир. Марксизм укоренился лишь в одной стране, которую Маркс считал бесплодной в смысле революционных возможностей. Лондон едва не погиб под градом ракет, которые могли предназначаться для завоевания Луны. Размышления о пространстве и времени закончились изготовлением бомбы, которая смела двести тысяч человек за три секунды и угрожает смести самое историю. Саксифраго! Историк начинает беспокоиться и сомневаться в том, что его искусство может найти практическое применение. Он посвящает свой талант оплакиванию того, что не в состоянии больше заниматься этим искусством. Это же мы видим и в других науках и искусствах, когда они задыхаются: писатель в десяти томах размышляет над бессилием языка, врач в пятилетнем курсе медицины объясняет, что болезни излечиваются сами собой. История переживает один из таких моментов.
Гн Раймонд Арон, отбрасывая наскучивших ему Фукидида и Маркса, констатирует, что ни человеческих страстей, ни экономики не достаточно для того, чтобы определить развитие общества. «Совокупность причин, определяющих совокупность следствий, — сокрушается он, — превосходит человеческое понимание».
Гн Боден признает: «История — чистая страница, которую люди вольны заполнять, как им заблагорассудится».
А гн Рене Груссе возносит к пустым небесам почти отчаянную, хотя и прекрасную песню: «Разве история — или то, что мы называем историей — смена империй, сражений, политических революций, дат, по большей части кровавых? Признаюсь вам, что я не верю этому и что мне хочется при виде школьных учебников вычеркнуть из них добрую четверть… Подлинная история — это не история передвижения границ взад и вперед. Это история цивилизации. А цивилизация — это, с одной стороны, прогресс техники, а с другой — прогресс духовного состояния. И можно спросить, не является ли политическая история в значительной степени историей паразитической. Подлинная история — с точки зрения материальной — это история техники, замаскированная политической историей, угнетающей ее, узурпирующей ее место и даже название. Но в еще большей степени подлинная история — это история духовного прогресса человечества. Функция человечества — помогать человеческому духу освобождаться, осуществлять свои устремления, помогать человеку, как говорят индийцы в своей замечательной формуле, становиться тем, что он есть. Поистине: кажущаяся, видимая, поверхностная история — не более чем склад солонины. Если бы история была только этим, оставалось бы только закрыть книгу и пожелать угасания в нирване… Но я хочу верить, что буддизм солгал и что история — не это…»