Уж наверняка она уселась бы туда, где я ее точно увидел бы, подумал он, и его пробрала дрожь. Ну и черт с ней. Ну почему эти девчонки никак не поймут, что для того, кто является инициатором разрыва, это вовсе не является трагедией? Одно дело, каким все это представляется той, которую выбросили, но для того, кто выбросил, это... глоток свежего воздуха, гора с плеч, пружинящий шаг и песня на губах. Все что угодно, только не трагедия.
И – черт, подумал он, можно подумать, это все моих рук дело. Не я ли по наивности потратил столько времени – эта штучка Хэммонд вряд ли стоила того, – и я ли виноват, что все еще живу с этим чувством потери, отделаться от которого могу не больше, чем от своего собственного скелета... и подобно древней нержавеющей стали она не окрашивается от времени в защитные цвета, но всегда сияет как новенькая, беспощадно отражая окружение...
Ривас повернулся к близнецу-перкуссионисту и шепнул: «Напомни потом – нержавейка – ржа – защитный камуфляж». Тот кивнул.
Да, подумал Ривас с каким-то странным удовлетворением, славный образ. Из этого выйдет неплохая песня: каким-то драматическим образом потерянная девушка... возможно, смерть... или даже самоубийство. Класс...
... Все что угодно, только не то, как я на самом деле потерял Уранию...
Он отогнал от себя воспоминание о себе самом, восемнадцатилетнем юнце, скорчившемся под кустом в остатках взятого напрокат костюма, от которого разит бренди и блевотиной, и в довершение всего – к своему же собственному ужасу – лающего по-собачьи.
Раз или два за годы, прошедшие с того вечера, в редкие моменты особенной искренности с самим собой, ему казалось, что когда-нибудь он сможет посмеяться над этим воспоминанием. Пока такого еще не произошло.
Так или иначе, он обрадовался тому, что эта девчонка Хэммонд, похоже, согласилась отчалить безболезненно. Некоторое время он находил ее занятной, но все-таки она была не Урания. Никто еще не стал для него Уранией.
Гитарное соло подошло к концу, он взялся за гриф, смычок завис над туго натянутыми струнами – и тут он заметил у барной стойки хорошо одетого пожилого мужчину. Его пробрал озноб даже прежде, чем до него дошло, кто это такой... и он пропустил свое вступление.
Гитарист удивленно оглянулся на него, но, быстро среагировав, повторил свою фразу.
Впрочем, ему пришлось проделать это еще раз, и самые внимательные слушатели поняли, что не все ладно, потому что Ривас наконец сообразил, кто такой этот пожилой тип, и сам уставился на него с изумлением, злостью и – несмотря на десять с лишним лет, прошедших с тех пор, – с изрядной долей страха.
– Грег! – настойчиво прошипел Фанданго. – Да очнись же!
Ривас зажмурился, как мог сконцентрировался на музыке и все-таки ударил смычком по струнам в нужный момент, после чего песня продолжалась как обычно.
Однако по окончании последнего куплета он дал музыкантам знак укоротить обыкновенно замысловатый финал. Фанданго послушно отбарабанил короткую завершающую дробь, и Ривас, значительно трезвее, чем был минуту назад, опустил инструмент и шагнул к краю сцены.
– Небольшой перерыв, – коротко объявил он, спрыгнул со сцены и подошел к барной стойке. Это удалось ему быстрее обычного, ибо даже самые набравшиеся завсегдатаи, похоже, ощущали исходящую от него угрозу и поспешно убирали с дороги ноги и стулья.
Когда Ривас остановился перед пожилым типом, он уже пришел в себя настолько, что начал догадываться, зачем этот тип здесь.
– Тут за кухней есть комната для приватных разговоров, – сказал Ривас голосом, который противоречивые чувства напрочь лишили выражения. – Подождите с объяснениями, пока мы не окажемся там вдвоем. Виски, – добавил он уже громче, обращаясь к Моджо. – Два двойных, живо!
Моджо поспешно наполнил два стакана, Ривас забрал их у него и повел пожилого типа от барной стойки к неприметной двери в углу.
– Возьмите где-нибудь лампу и принесите, – рявкнул пеликанист на своего пожилого спутника, держа стаканы в одной руке и открывая дверь другой. – Ну, быстрее – марш-марш!
Лицо старика перекосилось так, будто до него дошло, что обед его состоял из оставшихся от прислуги объедков и что от него требуется изъявлять благодарность даже за это. Однако он молча повернулся и принес лампу с углового стола.
Ривас стоял у двери и закрыл ее, пропустив в маленькую комнату старика с лампой. Собственно, это была даже не комната, а каморка, вся обстановка которой состояла из пластикового стола и нескольких стульев. Ривас сел на один из них и поставил виски на стол перед собой.
– Вам стоило сказать Спинку, кто вы, когда говорили с ним сегодня днем, – заметил он. – Он был бы польщен знакомством с человеком, который гонит эллей-ские деньги.
Старик со стуком поставил лампу на стол, пламя разгорелось чуть поярче, и на стенах закачались их искаженные тени.
– Нам обоим не пошло бы на пользу, – хрипло возразил он, – если бы люди узнали, что Ирвин Бёрроуз ведет дела с Грегом Ривасом.
Ривас отхлебнул виски и запил его большим глотком пива.
– Верно, – холодно кивнул он. – Собственно, зачем даже самому Ривасу знать об этом, а? Кого это вы подослали мне сегодня для переговоров – такого чувствительного? Он вел себя не слишком-то по-деловому: почти вызвал меня на дуэль.
Ирвин Бёрроуз задумчиво посмотрел на него.
– Не хотелось мне тебе этого говорить, – произнес он наконец, – но скажу, потому что мне кажется, это способно повлиять на твое решение. Монтекруза можно простить за некоторую горячность: видишь ли, он ее жених. Они должны... должны были пожениться в следующем месяце.
Ривас даже сам удивился тому, как больно задело его это известие. Он постарался отстраниться от эмоций и устало отметил про себя, что боль, которую он заботливо окучивал и культивировал тринадцать последних лет, свыкнувшись с ней как с чем-то ручным и домашним, снова одичала и вырвалась из-под контроля.
А в следующее же мгновение он испытал чувство глубокого омерзения к самому себе за то, что все его чувства и переживания сосредоточились на одной-единственной персоне: на нем самом, Грегорио Ривасе. Боже мой, подумал он, ведь прав этот сукин сын Монтекруз: для тебя все существует только до той степени, пока это ублажает или раздражает тебя, любимого.
Черт, и все равно я не буду выдергивать ее ради него.
Он поспешно опрокинул в рот остаток виски, но вместо блаженного помутнения, на которое он рассчитывал, пойло придало его мыслям неприятную ясность, и он с отчаянием осознал, что не позволит Сойкам заполучить ее.
Если бы я не знал, подумал он, если бы я сам, своими глазами не видел, как Сойер методично режет человеческое сознание на кусочки, пожирая души как огонь хворост, я бы, возможно, смог бы плюнуть Бёрроузу в лицо и выйти отсюда, гордо хлопнув дверью. Классный бы жест получился. Вы запретили мне возвращаться тринадцать лет назад – а теперь я не верну ее вам. Как, нравится ? Вот так, щелчком по царственному носу... посылая Его Алкогольное Величество куда подальше, через ворота Догтауна... чтобы он умолял меня о помощи и не получил ее...
Если бы я только не знал!
Он еще раз проиграл в уме последнюю мысль, и еще раз, и обдумал то, что это означает для него самого, и с трудом удержался от дрожи, потому что она разом превратила его в простого, напуганного Грегорио Риваса.
В конце концов, он поднял взгляд.
– Вы правы, – произнес он, надеясь, что голос его не звучит хрипло от волнения. – Это не повлияет на мое решение. Я сделаю это.
Бёрроуз опустил голову.
– Спасибо.
– Когда они сцапали ее?
– Вчера поздно вечером. Она поехала на вечеринку – к северу отсюда, на углу Третьей и Фиговой, – и каким-то образом оказалась одна перед входом. Шайка этих ублюдков заговорила с ней – полагаю, тебе их вонючие трюки и фокусы известны не хуже, чем другим, – а когда ее безмозглый и ныне безработный телохранитель опомнился, Урания уже лезла в фургон Соек, а те нахлестывали лошадей.