Старик растрогался. В последний раз ему аплодировали пятнадцать лет назад, он не ожидал, что взволнуется этим калейдоскопом лиц и рук, и возвращение забытого, ни с чем не сравнимого чувства было сладостно. Он встал и умело раскланялся, а служительница в униформе вынесла ему в ложу огромный букет темно-бордовых роз на таких длинных стеблях, что делали их похожими на деревья. Старик положил цветы рядом с собою на одно из пустых кресел и еще раз благодарно поклонился. На этот раз захлопали сильнее, а музыканты внизу стали показывать на пальцах, что неплохо бы выпить.
«Счас!» — сказал про себя старик, который к обитателям оркестровой ямы всегда относился с некоторой долей пренебрежения и скептицизма, главным образом потому, что те мнили себя знатоками вокала, ничего не понимая в голосах и считая, что самое главное — петь ритмически точно. Жаль, Нана, жена, заболела и не стала свидетелем его триумфа. Очень жаль. Он, конечно, ей расскажет, но лучше бы она увидела собственными глазами и поняла, как была не права, отговаривая его звонить в дирекцию и напоминать о себе, просить, чтобы нашли подходящий спектакль, в котором он когда-то пел, и приурочили к юбилейной дате.
— Почему не надо? Почему? — удивлялся он.
— Если откажут, это тебя травмирует, — отвечала она, но, когда вопрос решился положительно, призналась:
— Я просто хотела, чтобы ты был выше этого.
— Выше чего? Выше самого себя?
Если бы он стал таким, как она требовала, он не был бы тем, кто есть. Нана никогда не понимала, что театр — это не жизнь, а мистерия. Здесь цветы артисты дарят себе сами или их приносят поклонники, которым ты заказал пропуска. И это нормально. Нормально — организовать свою клаку и праздничную афишу. Он же не директор и не министр культуры, юбилеями которых занимаются помощники и секретарши, а любители выстраиваются в очередь, чтобы лизнуть начальство в срамное место до самых гланд. Никогда не участвовал в таких мероприятиях, не завязывал нужных знакомств, не умел интриговать и лавировать. Между тем артиста надо двигать или как теперь говорят, раскручивать. Есть люди, у которых талант музыканта удивительно соединяется с талантом антрепренера и пробивной силой, они добиваются мировой славы и баснословных гонораров, но их единицы. Все, что может он, — это попросить, а жена вечно требовала благородных поступков.
— Ты до смерти не изменишься, — сказал Прохоров.
Она слабо улыбнулась:
— До смерти — точно нет, а уж после — тем более.
Сам он сильно переменился, когда шагнул из театрального мира в мир реальный: начал рефлексировать, интересоваться политикой, занудствовать и даже считать деньги. И все равно не знал, куда себя деть, окружающая действительность казалась никчемной, скучной, порой враждебной. Хорошо, что не послушал жену и теперь сидел в ложе, в родной атмосфере, обласканный вниманием.
Дирижер поднял руки, гипнотизируя и без того уже замерший, как пойнтер в стойке, оркестр, еще секунда — дирижерская палочка стремительно взлетела вверх, и полились звуки музыки, которая ближе к небу, чем к земле. Юбилею Прохорова посвящалась «Царская невеста», в ней полвека назад он дебютировал на этой сцене. В театральном музее хранились фотографии обворожительного молодого боярина в коротком парчовом кафтане, с тонкой полоской усов и бритым на немецкий манер подбородком. Партия тенора — не главная в этой опере, и по просьбе первого исполнителя Лыкова — Сикар-Ражанского, считавшего ее мало выигрышной, Римский написал арию «Туча ненастная», которая позволяла публике оценить достоинства певца, а певцу получить свою порцию аплодисментов. Прохоров нежно любил «Царскую» за несравненную красоту мелодий и незамутненную русскость, стараясь в соответствии с замыслом композитора высветлить звук до прозрачности и найти особенно мягкую интонацию.
Когда на сцену колобком выкатился сегодняшний Лыков — невысокий тенорок с поросячьей внешностью, старик чуть не упал со стула. Огромное брюхо возлюбленного Марфы было так сильно перетянуто широким поясом, что грудь выпирала колесом, а мягкое место комично отклячилось. Пел этот карикатурный жених посредственно и в своей последней сцене с такой нескрываемой радостью бухнулся в ноги царским сатрапам, что зад его взметнулся вверх, как у ныряющего гуся. Стажерка Любаша неприятно подвывала, фальшивила и сильно кривила рот набок — выходило, царский опричник разлюбил ее поделом. Отцу героини, Собакину, молодому тощему басу, так грубо нарисовали старческие морщины на выбеленном лице, что он смахивал на покойника, а его спичечные ножки свободно болтались в тяжелых сафьяновых сапогах, явно чужих — молодым, еще не занявшим прочного положения артистам одежду на заказ не шили, а подбирали из старого реквизита. Среди всех мужчин один Грязной, в летах и с опытом, обладал хорошей внешностью и вел партию профессионально как певец и убедительно как актер.
Прохоров совсем было расстроился. Он не ходил сюда с тех пор, как уволился по собственному желанию, хотя и имел постоянный пропуск. И вот убедился, что перед ним лишь тень того, действительно великого театра, в котором и рядовой спектакль собирал ансамбль из звезд первой величины. Теперь лучшие певцы разъехались по всему миру, теперь можно, и платят там за один спектакль, как здесь за десять лет работы. Все правильно, все хорошо, только жаль юбилея.
Но тут появилась Марфа, и старик был вознагражден сполна. Она замечательно владела своим теплым круглым сопрано, от душевного волнения ее связки так выразительно тремолировали, что юбиляр не раз утирал сентиментальную слезу и горячо аплодировал. В финале, выходя на поклоны, певица подошла к самому барьеру ложи и протянула Прохорову охапку своих букетов со словами:
— Вы легенда нашего театра!
Скорее всего, она никогда не слышала Прохорова ни вживую, ни на пластинках, ни в записях. Однако не важно — на самом деле она так думала или нет, важно, что она так сказала. Солисты на авансцене все как один захлопали в сторону ложи. Старик не ожидал и был тронут до глубины души: публика публикой, но признание товарищей по цеху дорогого стоит. Он послал участникам спектакля поклон, а Марфе поцеловал ручку, искренне похвалив пение. Цветы у нее, разумеется, не взял: несмотря на возраст, в отношениях с женщинами он оставался джентльменом.
Обласканный вниманием гардеробщиц, билетерш и вахтеров, многие из которых служили еще при нем, Прохоров вышел из директорского подъезда в приподнятом настроении. В одной руке он нес розы, в другой — рулон афиш со своим именем, набранным красным шрифтом крупнее, чем фамилия композитора. У него это вызвало улыбку, а Нана, конечно, съязвит, не упустит случая. Афиши можно повесить в коридоре, подарить бывшим ученикам, иногда они навещают старика и пишут письма, им будет приятно показать своим гостям, какой знаменитый у них педагог.
Идти было недалеко: вверх по Петровке, мимо Высокопетровского монастыря, когда-то стоявшего на высоком берегу Неглинки, а после Петровских ворот — уже по равнинному месту, где конец все той же улицы Петровки от городского сада «Эрмитаж» до Садового кольца называется Каретным рядом. Район, знакомый Прохорову давно, последняя квартира его родителей находилась рядом, в Козицком переулке, в доме коммунистического быта без кухонь, возле известного гастронома, который советская власть обезличила, присвоив ему только номер, хотя и первый, но московские старожилы все равно называли магазин Елисеевским. Теперь он снова обрел прежнее имя и даже бронзовый бюст основателя, но пахло это не историей, а конъюнктурой.
Прохоров хорошо знал и любил центр и вообще дохрущевскую Москву. Это Нана, грузинка, не любит, ей подавай юг, Тбилиси, море, а он всегда неохотно уезжал из города даже летом и терпеть не мог дачи, поэтому от прекрасного загородного участка, выделенного ему театром, отказался в пользу другого, менее именитого солиста. Природа Прохорова расслабляла, даже ослабляла, а улицы, тесно обставленные густонаселенными домами, прибавляли энергии.