За то недолгое время, что они жили вместе, наверняка еще случались прекрасные мгновения, но ее память избирательно запечатлела как высший миг счастья именно этот зимний троллейбус. Воспоминаниями о нем она поддерживала себя, когда Валера после тяжелого нокаута попал в отделение неврологии городской больницы. Рина бросилась к заведующему: может, нужны редкие лекарства, особый уход? Милейший врач ее успокоил — абсолютно все необходимое есть и делается в соответствии с лечебным планом. В реанимацию никого не пускали, но нянечка, которой Рина совала в карман деньги, чтобы была повнимательнее к больному, уверяла, что мужчина уже встает с койки в туалет. И только когда дежурный врач по секрету посоветовала принести дорогие препараты, поскольку в наличии только традиционные, от которых проку мало, но сообщать об этом родственникам не полагается по инструкции минздрава, Рина прорвалась в палату интенсивной терапии. Валера лежал в блевотине, на мокрых простынях, почти без сознания. Фрукты, которые она ежедневно передавала, хранились в тумбочке, по ним деловито ползали тараканы. В тот же день она под письменную ответственность перевезла мужа домой, заложила в ломбарде шубу и пригласила частного врача, который начал интенсивное лечение. Вскоре Валера уже мог сидеть, однако лучше ему не стало, мозг стремительно превращался в желе.
Радостные картинки зимнего троллейбуса стали мутнеть, таять, как мираж, сквозь них все отчетливее и безжалостней проступала реальность. У мужа так сильно тряслась голова, что ложка стучала о зубы и еда текла по подбородку, по груди, на стол и колени. Потом, один за другим, начали отказывать все органы. Он мучился от боли, кричал по ночам и перестал вставать. Рине приходилось ворочать 130-килограммовое беспомощное тело по нескольку раз на день, менять памперсы, не спать ночами. Она отупела от усталости и забросила сочинительство. Иногда, в забытьи, ей мерещилось, как муж тянется к ней для поцелуя, глаза у него начинали блестеть, а губы вспухать. Очнувшись, Рина рычала, как зверь: человек, который лежал с нею рядом, ничем не напоминал прежнего Валерия. Будь он в светлой памяти, Рина предложила бы ему таблетку.
В то время у нее были две близкие подруги. Каждая замечательная на свой лад. Алина — бойкая радиожурналистка, для которой в принципе не существовало патовых ситуаций. Она с редким энтузиазмом бралась за любые, в том числе и моральные проблемы из чистого альтруизма.
— Ты знаешь — у меня всегда все схвачено. Есть уникальная возможность устроить твоего мужа в больницу для тяжелых на сколько хочешь, хоть навсегда. Двоюродный брат жены моего первого мужа служит охранником в хосписе, — сказала подруга, прикрывая рот рукой и закатывая выразительные глаза.
— Не шепчи, он все равно не слышит.
— Кто его разберет, — опасливо покосилась журналистка на огромное неподвижное тело. — Поправится — накостыляет.
— Не поправится.
— Тем более, пора наконец заняться собой и творчеством. Одному знакомому парню, режиссеру на телевидении, срочно нужен сценарист. Он о тебе уже знает. Если бы я умела писать, как ты, сама бы пошла. Очень перспективно.
— Пока Валера болен, я не могу его бросить, — возражала Рина.
— Ах, оставь эти мелодраматические сюжеты! Что значит бросить? Ему же ничего не нужно, только подтирать задницу. За деньги — желающих достаточно. Люди-то у нас сплошь бедные. Поверь, ты заработаешь в разы больше, чем заплатишь.
Рина поверила и прекратила знакомство с радикальной девицей.
Другая подруга — очень умная, хорошая и довольно известная поэтесса Катя Егорова. Настолько идеальная по своим человеческим качествам и взглядам, что Рина относилась к ней с некоторой опаской — вдруг рассеется словно туман? Вживую таких идеальных женщин просто не может быть. Но Катя была. В свое время она хлопотала за начинающую детективщицу и помогла найти первого издателя. Когда Валерий заболел, часто звонила, искренне сочувствовала, изредка забегала, доставала редкие лекарства. Спортсмен всегда лежал в свежей рубашке, умытый, надушенный. Голову с кружком лысины он привык брить, поэтому Рина и к этому приловчилась.
Как-то поэтесса в приливе восхищения сказала:
— Бедная моя, бедная, как же надо любить, чтобы нести такое бремя!
Катя была единомышленница и сверх того — радетельница, поэтому Рина призналась честно:
— Я его теперь не люблю. Считайте, что его как личности больше нет — что же здесь любить? Он больше не приносит мне радости. Да и супружеский долг — чушь собачья. Я делаю, потому что у него, кроме меня, никого нет. Обидно только, если это будет тянуться долго, а мне смертельно хочется писать.
С тех пор поэтесса не приходила и не звонила, из чего Рина сделала ряд выводов. Первый. Если правду мало кто смеет говорить, то еще меньше готовых ее слушать. Люди так устроены, что думают о себе лучше, чем есть на самом деле. Это такой массовый гипноз. Второй. Человек, который со стороны кажется идеальным, умеет хорошо и глубоко прятать свои недостатки не только от посторонних, но и от себя самого. Он привыкает к своему замечательному образу и довольству собой как к естественному состоянию и уже не только не хочет знать правды о себе, но и боится узнать что-нибудь недостойное о тех, с кем общается, словно недостатки других могут опорочить его самого.
Жертвоприношение продолжалось. Однажды, когда она обтирала мужа горячими махровыми салфетками, взгляд его на мгновение сделался осмысленным. «Я не хочу жить», — сказал бывший боксер и на следующий день, напрягая последние силы, умер. Пожалел ту, которую любил более себя.
Теоретические выводы мало смягчали потерю возлюбленного и обеих подруг. Хоронила Рина мужа почти в одиночестве, совсем не удивляясь, что друзья и коллеги по спортивному клубу успели его забыть, — ведь он болел больше года. Освободившись от забот сиделки, она снова начала бешено работать и на первый большой гонорар поставила Валере памятник — дорогой и красивый, из черного мрамора, с бронзовой боксерской перчаткой наверху вместо бюста. Но кладбище посещала редко, даже не каждый год. Вид этой ничтожной дани живого мертвому пробуждал в ней глубинную боль, она страдала от сознания, что муж придавлен нечеловеческой тяжестью дарственного камня. Не осталось ничего, что бы влекло ее к этому месту, но зимой, попадая в Москву из своей загородной резиденции, Рина часто просила шофера остановиться у троллейбусной остановки, вскакивала в промороженный салон, садилась у слепого белого окна. Она не ворошила прошлого, просто ехала, кутая лицо в теплый мех, и чувствовала себя вне времени и суеты текущей жизни, бездумно счастливой и трагически несчастной одновременно. Потом снова пересаживалась в теплый автомобиль и оборачивалась деловой женщиной, рассудочной и невозмутимой, которой некогда заниматься пустяками. Мало ли у кого что было, да сплыло.
Неужели все-таки было? Василькова заплакала, сначала тихо, потом неудержимо. Климов переполошился:
— Господи, что вы себе такое ужасное вообразили? Собирались же вспомнить что-нибудь приятное, связанное с любовью…
Она ответила, икая, сквозь слезы:
— Так живо представила себе нашу катастрофическую эпоху, войну конфессий, просто зла с добром, смерть культур и бесплодность, никомуненужность моих творческих потуг. Я не человек, я символ, типичный символ кризиса материального мира.
И слезы потекли ручьем с новой силой. Климов, чувствуя себя виноватым, обнял рыдающую женщину, нежно погладил по голове и поцеловал жидкие волосики. Она долго хлюпала носом, успокаиваясь, и наконец улыбнулась:
— А депрессия-то истекла вместе с соплями!
Он удивился успеху метода, который придумал всего несколько минут назад.
— Полегчало?
— Определенно. Только в ваш рецепт я бы внесла коррективу — вспоминать надо не счастье, а несчастье. Пустое — возвращаться сердцем к тому, что прошло, если оно не определяет твоей дальнейшей жизни. А если определяет — вообще гиблое дело. Жизнь не имеет привычки стоять на месте, она всегда другая, в другом состоянии.