— Мне? Ты не так поняла. Командовать крейсером я, разумеется, буду, но только лет через двадцать. А пока буду матросом.
— Матро-осом? — протянула Стэлла.
— Какая ты непонятливая! Ты ведь пойдешь на практику на электровоз? А потом сама станешь строить электровозы. А я вначале стану на вахту в орудийную башню. Чтобы быть командиром, надо все знать, что делают механики, артиллеристы и штурманы. Чтобы я мог исправить любую ошибку.
— Ах, так? Ну, понятно. И когда вы вернетесь?
— Через три месяца.
— Так не скоро!.. — протянула Антонина.
— Зато мы вам столько расскажем!
Стэлла, зная, что Фрол всегда сердится, когда хвалят какую-либо другую профессию, кроме профессии моряка, заспорила с Фролом, кем лучше быть — моряком или минометчиком, как ее брат Гоги.
— Не-ет, — дразнила Стэлла Фрола, — ну как бы ты очутился на крейсере в Берлине, если там моря Нет? Другое дело, скажем, Японию брать — она ведь на островах, ее можно окружить флотом…
— Что ты понимаешь! — рассердился Фрол. — Под Берлином река, и по ней наши катера ходят!
— Ну, не сердись! — попросила Стэлла. — Разве можно в такой день сердиться? Пойдемте-ка на фуникулер. Скоро салют.
На улице уже темнело.
— Мама, ты пойдешь с нами? — спросил я.
— Нет, я посижу с Шалвой Христофоровичем… Мы отсюда… («увидим», хотела она сказать, но запнулась) услышим салют.
Дневная жара спала, и с гор тянуло приятной свежестью. В сгущавшихся сумерках выступали белые стены. Повсюду слышался смех. За стеной, в саду, мужские голоса пели веселую песню; в другом доме кто-то играл на рояле.
Нам долго пришлось стоять в очереди, прежде чем мы попали в вагончик: слишком много людей стремилось в этот день наверх, в парк культуры! Дворец наверху весь сверкал. Гирлянды разноцветных огней свешивались между колоннами. С хохотом мы втиснулись, когда подошла наша очередь, в переполненный до отказа вагончик. Фрол смешил нас, говоря, что Стэлла вылетит и покатится вниз по откосу, а ему придется ловить ее за косы.
Весь парк наверху был полон народу. Мы с трудом пробрались к ограде.
Кто-то сказал:
— Осталась одна минута.
Фрол вынул часы и, подтвердив, что осталась одна минута, захлопнул крышку. И сразу все стихло. Антонина схватила меня за рукав:
— Гляди, Никита!
— Куда?
— Да вниз же! Как там широко, глубоко… совсем море…
Вдруг все осветилось, словно при вспышке молнии, — и дальние горы, и река, и башни замка над нею. Антонина вздрогнула. Я взял ее за руку:
— Что ты? Это же весело, а не страшно!
И верно! Залп был праздничный и веселый.
Разноцветные ракеты, одна ярче другой, зеленые, синие, красные кометы стали вспыхивать то тут, то там — и на горах и в лощине, — световые контуры очертили все набережные, проспекты и вершины холмов, и над нашими головами, наверху, в парке, вспыхнули сотни ярких солнц.
Опять темнота — и снова все осветилось и загремело, и понеслись по небу хвостатые звезды, описывая дугу и затухая в Куре.
В эти мгновенья я думал: сейчас в Севастополе, на Приморском бульваре, стоят три друга — отец, Серго, Русьев — и тоже слушают залпы боевых кораблей. Ракеты вспыхивают ярко и весело, и лучи прожекторов бегают по небу, скользят по бортам и мачтам. И папа думает о нас с мамой, дядя Серго — об Антонине, а Русьев — о Фроле.
И в моем Ленинграде тоже гремят орудия, и народ на Неве любуется кораблями, Петропавловской крепостью и иллюминованными мостами и радуется, что никогда больше не бывать Ленинграду в блокаде.
И на родине Хэльми, в Таллине, салютуют корабли, возвещая: «Мы победили! Победа!», и летают ракеты над городом, похожим на сказку, говоря ему: «Ты свободен!»
А в Москве салют громче, чем везде, и прожекторов сотни, и ракет тысячи, и они самые красивые и самые яркие, потому что это — Москва.
Раздался последний залп — и угасли ракеты. Но лучи прожекторов принялись быстро бегать в темноте, словно играя в пятнашки.
А что творилось вокруг! Все кидали в воздух фуражки и шляпы, бросались на шею друг другу и целовались. Некоторые вытирали слезы. И Стэлла вдруг принялась целовать всех подряд — Антонину и Хэльми, меня и Юру. А когда дошла очередь до Фрола, он чуть не опрокинулся *за ограду. Но Стэлла все же расцеловала и его. Она готова была перецеловать всех, кто попадется ей на пути.
Заиграл оркестр, и все принялись танцевать.
Наконец, мы выбрались из толпы.
«Да, — думал я, — нам еще долго придется учиться, чтобы Антонина могла выращивать цитрусы, какие захочет, Стэлла — строить электровозы, которые поведут через горы поезда в двести вагонов, а мы с Фролом — командовать даже небольшими кораблями на флоте. Но «настоящий советский человек, если он чего-нибудь захочет, все сможет», говорит мой отец. И мы все добьемся, чего хотим — и Антонина, и Стэлла, и Юра, и я, и Фрол, — потому что растем в Советской стране, где для нас все дороги открыты. Мы придем с Фролом к морю, и оно станет для нас родным домом!»
В воскресенье мы пошли в республиканскую галерею. На белом здании висел большой транспарант: «Выставка картин народного художника Ш. Гурамишвили». Было очень много народу. Светлые залы со стеклянными потолками походили на зимний сад: повсюду раскинули листья пальмы, цвели камелии, олеандры. Сколько картин написал Шалва Христофорович! При виде суровых пейзажей Военно-Грузинской дороги вспоминался лермонтовский «Демон», а при виде горных дорог и сел, похожих на птичьи гнезда, — «Путешествие в Арзрум» Пушкина. На одних полотнах мы увидели старый, с узкими улицами, Тбилиси, на других — Тбилиси, каким он стал перед самой войной — красивый, разросшийся, с широкими набережными и белыми большими домами. На пейзажах Черноморского побережья с лазоревым морем, казалось, шевелились кружевные верхушки пальм и лакированные листья магнолий. Художник словно приглашал за собой и, показывая людей, города, горы, цветущие сады, море, говорил: «Смотри, как хороша твоя Родина, любуйся вместе со мной!»
Шалву Христофоровича мы нашли там, где было больше всего народу: он стоял, опираясь на плечо Антонины, на голову возвышаясь над всеми, весь в черном, красавец с гривой седых волос и с пушистыми седыми усами.
Мы увидели тут же Стэллу, Мираба и Хэльми. Они увлеченно рассматривали большую, во всю стену, картину: матросы, высоко подняв автоматы, выходили из морской пены — они казались живыми; в море покачивались катера.
— Гляди, Кит, гляди! — схватил меня за руку Фрол. — Совсем как на самом деле!.. Гляди, того, маленького, почти с головой накрыло: не помоги ему старшина, совсем захлестнуло бы! А мичмана ранило в руку, видишь, опустил автомат… Хорошо, что товарищ перехватил, поддержал… А всплески видишь за катерами? Это с берега по десанту бьют. Ну, ничего, их приглушат быстро… До чего все правильно схвачено!
Фрол с уважением посмотрел на Шалву Христофоровича.
— «Их не остановит ничто», — повторил он название картины. — А ведь в самую точку названо. Морскую пехоту черта с два остановишь! Поди попробуй!
Вокруг все зааплодировали.
— Это Фрол? — спросил Шалва Христофорович. — И Никита здесь? Ну как, понравилось?
— Нет, Шалва Христофорович! Не понравилось, а зацепило за самое сердце! — воскликнул Фрол с чувством.
— Значит, работа моя хороша, — удовлетворенно сказал художник. — А «Возвращение с победой» вы видели?
Последнюю картину Шалвы Христофоровича так обступил народ, что к ней почти невозможно было пробраться. Все говорили:
— Как хорошо!
— Замечательно!
— Сколько радости!
— Сама жизнь!
И самые хмурые, озабоченные лица озарялись улыбкой.
— А вы знаете, — шепотом сообщил человек, стоявший впереди нас, соседу, — что картина не вполне закончена?
— Не нахожу. По-моему, совершенно закончена.
— Художник ослеп, не завершив работы.
— И это лучшее, что он написал!
Наконец, нам удалось протиснуться поближе. Фрол воскликнул: