— К кому?

— К комсомолу, Фрол, который тебя всегда и во всем поддерживал, ты, не раздумывая, нарушаешь устав. Возьми Пылаева. Он воевал, он старше нас на пять лет, он член партии. Проступок его — пустяковый. Я думаю, у него на душе неспокойно, оттого он рассеян и невнимателен, о чем-то задумывается: очевидно, его что-то волнует и огорчает. Я собирался поговорить с ним, а ты его огорчил еще больше. По-моему, ты уподобляешься Мыльникову.

— Кому?

— Мыльникову.

Фрол прямо взвился от страшной обиды: я сравнил его с ненавистным ему старшиной.

— Ну, знаешь, Рындин, всего ожидал, но назвать меня — Мыльниковым!.. Не много ли берешь на себя?!

— Фрол! Я хотел предупредить, что воспитатель, который только кричит, лишь воображает, что руководит. На самом деле, он не уверен в собственных силах…

— Кто? Я не уверен в собственных силах? По-ни-ма-ю, — протянул Фрол чрезвычайно мрачно. — Все вижу. Все ясно вижу. Дает наша дружба трещину…

— При чем тут, Фрол, наша дружба? Ты должен понять меня, мы ведь с тобой комсомольцы. И, я надеюсь, поймешь. Ну, а если не поймешь, — тебе разъяснят на ротном бюро…

— Ах, до бюро дошло дело? Живцов нехорош стал, значит? Живцов — плохой старшина? Не разбирается в людях?

Он накалялся.

— Рубит с плеча? Уподобляется Мыльникову? Оторвался от масс, может быть, еще скажете? Мне, Живцову? Спасибо, товарищ Рындин!

— Фрол!

— Больше нам говорить не о чем! Он в сердцах хлопнул дверью.

Вечером мне понадобился конспект по военно-морской истории. Я подошел к Фролу.

— Фрол!

Он оборвал:

— Не Фрол, а товарищ старшина. Что вам нужно, товарищ курсант?

— Конспект по военно-морской истории.

— Возьмите конспект. Можете быть свободны.

* * *

В первый раз я уходил в увольнение без Фрола. Воздух был чистый, морозный, щипало уши и щеки. Ребята играли в снежки.

— Ты куда, Никита? — догнал меня Гриша Пылаев.

— Домой.

— Пройдемся немного.

Мы пошли по набережной. Нас обогнали девушки с коньками в руках. На пустыре ребята катались с ледяной горки. Афиша на заборе оповещала, что в Кировском театре идет «Лебединое озеро» с Галиной Улановой.

— Вот здесь стоял «Ловкий» во время блокады, — показал Пылаев. — А там, где пустырь сейчас, стоял дом… коричневый, с воротами посередине…

Он закурил и сел на обледенелую гранитную стенку.

— Однажды зимою, еще до войны, мы пошли с «Ловкого» на «Лебединое озеро», тогда тоже танцевала Уланова. У нас оставался лишний билет, и мы порешили отдать первой девушке, у которой нет билета. Она оказалась студенткой, живой, жизнерадостной, разговорчивой. Мы с этого вечера подружились. Я стал бывать у нее. У Гали была мать — аккуратненькая, чистенькая старушка в очках. Жили они как раз в этом доме. Окна выходили на Неву, — он закурил новую папиросу. — Когда «Ловкий» прорвался из Таллина, мы ошвартовались против знакомого дома, и в свободную минутку я забегал к Гале, приносил им еды: сам понимаешь, сидели на блокадном пайке. Пришла зима, корабль вмерз в лед, но мы, как могли, готовили свой «Ловкий» к бою: сходили за Неву на завод, привели стариков-мастеров. Делились с ними пайком и учились у них. Ремонтировали котлы. И выпускали газету, проводили собрания, принимали товарищей в партию… С Галей встречались мы редко. Иногда, в условленное заранее время, я выходил на палубу и видел ее, закутанную в пуховый платок, в огромных валенках — махнет, бывало, рукой, вот и встреча вся. И тогда я, Никита, понял, что не могу без нее жить, хотя между нами на эту тему не сказано было ни слова. Мать ее умерла. И я думал: «Только бы Галя выдержала!» И она пережила зиму. Очень похудела, изменилась она…

…А тут и весна пришла, лед стал чернеть, ремонтные работы закончились. Веселее на душе стало! Но фашисты все чаще налетали на город. Как сейчас помню самый страшный налет. Подходили волнами, пикировали. Грохотали орудия, были убитые и раненые, словом, всего не расскажешь. Вдруг по палубе и надстройкам как загрохочет! Меня чем-то по голове стукнуло, я свалился. И вот все затихло, самолеты ушли… Кое-как поднялся, кругом раненые стонали, санитары сбивались с ног. Палуба была вся засыпана битыми кирпичами. А на набережной… на набережной, Никита, от знакомого дома осталась лишь куча мусора и камней…

Он закурил еще одну папиросу.

— И все мне, Никита, кажется: а вдруг Галя чудом жива? Вдруг живет где-нибудь, ходит по улицам, а я никак встретить ее не могу? И тогда учебники у меня из рук валятся и конспект иной раз пишу так, что едва сам могу в нем разобраться…

Он встал, прошел несколько шагов, вернулся.

— А в море вы вышли?

— Вышли! Ох, и громили же фашистов! За все! За город наш, за погибших людей!.. Вот рассказал тебе, стало легче. Тяжело это носить все в себе! — скомкал Гриша выкуренную папиросу. — Ты знаешь, кто раньше всех понял, что творится у меня на душе?

— Кто?

— Глухов. Умеет понять человека… словно родной отец! Да, как родной отец, — повторил Гриша, — отца-то меня давно нету…

* * *

Когда я пришел на Кировский, мама первым делом просила, где Фрол.

— Мы поссорились.

— Поссорились? Почему?

Я рассказал ей о причинах размолвки.

— Ну, что ж, Фрол в конце концов все поймет.

— Ты думаешь?

— Я уверена. Вы снова будете друзьями, как прежде, разве вы оба не комсомольцы?

Да, оба мы — комсомольцы. Но кто из нас виноват? Фрол? Конечно, он не сумел сплотить класс, он зазнался, он упрям и не хочет признать, что неправ и нарушает устав, но и я виноват не меньше его. Я, комсомольский руководитель класса, не сумел найти со старшиной общего языка и помочь ему так, как, наверное, помогает Глухов Вершинину. Вместо того, чтобы по-дружески вразумить его, я назвал его Мыльниковым. Глухов никогда бы такого себе не позволил… А потом — ведь и я отвечаю за класс, и каждый проступок, каждую двойку товарища поставить можно в вину не только Фролу — и мне…

— Ты о чем задумался? — прервала мама мои размышления.

— Да так, о делах комсомольских, мама. Ты ходила профессору?

— Ходила. Но его нет в Ленинграде, он уехал Москву, на врачебный съезд, говорят, скоро вернется, а у меня опять ничего не болит… Ты придешь домой встречать Новый год?

— Да! А можно, мама, позвать товарищей?

— Конечно, сынок! Я хочу, чтобы тебе было весело.

Глава третья

НОВЫЙ ГОД

Встречать Новый год без Фрола? Но он не замечал меня, словно я был неодушевленным предметом. Я послал телеграммы отцу, Антонине и Стэлле, позвонил Олегу и Юре, пригласил их на Кировский. Они с радостью согласились. Позвал Илюшу и Гришу. Мы сблизились с ним после разговора на набережной.

Уже стемнело, когда меня вызвали в пропускную. Кто-то пришел ко мне. «Кто бы это мог быть?» — соображал я, спускаясь по лестнице. В полутемном проходе я увидел девушку в меховой шубке, в меховой, запорошенной снегом шапочке, из-под которой выбивались огненные кудри. Это была Хэльми, порозовевшая от мороза. Я немного смутился, вспомнив наше прощание на лестнице, но она воскликнула как ни в чем не бывало:

— А, спаситель! — и, вытянув руку из пестрой вязаной рукавицы, крепко пожала мою.

— Вот видишь, я выполнила свое обещание. Приехала прямо из Тарту с университетской экскурсией. Ты помнишь Лайне? Она тоже здесь и хочет посмотреть твои акварели. Ты знаешь, она ходила к большому художнику в Таллине, и он сказал, что она — талант, что она будет настоящей художницей. Ну что ж? Чехов ведь тоже врач, стал писателем! Можешь поздравить, — продолжала она, — я учусь на отлично. Как мама? Здорова? А Антонина, Стэлла? Они тебе пишут? Ты знаешь, Никита, мы хотим идти встречать Новый год в Дом культуры. Я сказала Лайне, что зайду за тобой и хочу, чтобы ты позвал и Олега. Вот билеты на всех!

Но я ответил, что хочу встречать Новый год с мамой, на Кировском, — к нам придут и Олег, и Илюша, и Юра. Пусть она отдаст билеты кому-нибудь и проведет вечер с нами…