Сергей качает головой:

– Красиво все это, брат, да не про меня. Не умею я этого. А учиться поздно. – Он шумно вздыхает.

Стол полон окурков. Накурено так, что приходится открывать окно.

Часам к пяти Сергей говорит:

– Точка. Пора спать. Тикай на свой тюфяк.

Николай вытягивается на тюфяке, прикрывается шинелью. Рядом ставит голубенький трофейный будильничек. Устанавливает его на одиннадцати. Пусть в одиннадцать разбудит. Он твердо решил пойти сегодня к Шуре. Кончать так кончать…

Только подходя к Шуриному дому, Николай подумал, что может ее не застать. Сегодня ведь демонстрация. Ну, ничего, подождет. Сядет в той же самой кухне, где уже сидел когда-то, и дождется в конце концов. Торопиться ему некуда.

Он поднялся на третий этаж и постучал. Шура была дома. Он застал ее моющей пол. В подоткнутой юбке, стоя на коленях, она скребла ножом пол возле печки.

Николай вошел молча. За него громко постучала в дверь какая-то соседка и крикнула: «Шура, к вам!» Шура, не подымаясь, через плечо взглянула на вошедшего. Потом медленно встала, держа в одной руке нож, в другой тряпку, сделала несколько шагов, и тут произошло то, что должно было произойти еще тогда, два месяца тому назад, в госпитале, – она заплакала.

Она ничего не сказала, она стояла посреди комнаты, с тряпкой и ножом в руках, с испачканным носом, и по щекам ее, совсем как у ребенка, катились большие прозрачные слезы.

Николай почувствовал, что у него щекочет в горле. Он шагнул вперед, притянул Шуру к себе и несколько минут смотрел ей в глаза – большие, сияющие радостью глаза, потом поцеловал их, по очереди, сначала один, потом другой…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

– 1 –

Самое необходимое в жизни человека, без чего ее никак нельзя назвать счастливой, – это мир и благополучие в семье и удовлетворение работой. Во всяком случае, в известном возрасте оба эти жизненные условия необходимы.

Так говорил Валерьян Сергеевич, любивший всякого рода определения, касающиеся жизни. И, как казалось Николаю, он этого всего достиг.

Шел тысяча девятьсот сорок пятый год. Война еще не кончилась. Но гремела она уже далеко, в Германии. Жизнь мало-помалу начинала входить в колею. С окон исчезла маскировка, на улицах появился свет, сначала робкий, приглушенный, потом уж настоящий, почти довоенный. Появилось, хотя еще и с перебоями, электричество в квартирах. Разбирали и взрывали развалины. Выросли первые строительные заборы с таинственными буквами «Ж.С.» – Жилстрой. В газетах появились фотографии новых домов, запроектированных на месте старых, разрушенных. Поговаривали даже о полной реконструкции центральной части города. Архитекторы и строители были нарасхват.

Кривая жизни ползла вверх.

Шла вверх она и у Митясовых. Они переселились в другую комнату: Шура не хотела оставаться в этой, с ненавистными ей соседями и сложными воспоминаниями. Обменяли они свою комнату на меньшую, и не на третьем, а на пятом этаже, но оба были молоды, лестниц не боялись, а комнатка была светлая, с балконом, с чудным видом на Печерск, Черепанову гору и, как утверждал Николай, на ту самую лужайку, где они сидели когда-то с Шурой.

Шура перетащила свои цветы, и оттого, что комната была маленькая, казалось, что их стало больше. Соседи были славные, тихие, незаметные и очень были довольны новой парой; у предыдущих жильцов было трое детей, по рассказам, довольно беспокойных.

Жизнь текла мирно и тихо. О Феде никогда не говорили. Он, еще до прихода Николая, уехал в Ригу, как только ее освободили. Он понял, что ему надо уехать. Понял с того самого дня, как пришел Сергей. Шура замкнулась, стала молчалива, – она ждала Николая. Федя понял это. И уехал. Как-то от него пришло письмо. Коротенькое, на двух страничках. Отец и мать его оказались живы, брат погиб на фронте. Сам он устроился на завод ВЭФ, тот самый, где когда-то слесарничал и сейчас продолжал слесарничать его отец. Вот и все. О Шуре очень скучает. Шура прочитала письмо на кухне, хотела порвать, потом раздумала, положила в сумочку и пошла на службу. Больше от Феди писем не было.

С октября прошлого года Шура работала в крупной проектной организации чертежницей. Николай прошел комиссию, получил третью группу и работал сейчас физруком в школе.

В школу эту он попал совершенно случайно. До этого работал в райжилуправлении.

Это были тяжелые три месяца – ноябрь, декабрь и январь. Ленинский район был самый разрушенный в городе. Квартир не хватало. Дома на девяносто процентов были аварийными. Люди жили в кухнях, в ванных комнатках, в каких-то коридорах и кладовках.

Николай был инспектором. Ходил по квартирам, проверял заявления, выслушивал жалобы, составлял акты, присутствовал при страшных квартирных ссорах. Везде – на улицах, в магазинах, в кино, на темных лестницах, в еще более темных коридорах – его останавливали и, приперев к стенке, просили, угрожали, плакали, совали ему деньги, а у кого их не было, смотрели жалобными глазами и говорили: «Мы поблагодарим вас, товарищ Митясов, поблагодарим». Ему приносили прямо на службу и старались навязать завернутых в газету кур, кошелки с яйцами и творогом, а один раз даже живого поросенка.

Одним словом, дело было нелегкое. И все-таки первые недели Николай работал с увлечением. Целый день вокруг были люди – демобилизованные, реэвакуированные, погорельцы, – люди, которым нужна была помощь и которым по мере сил и возможности он пытался ее оказывать.

Но вскоре оказалось, что взгляды на эту помощь у Николая и его начальника Кочкина не совсем совпадают. Начались трения, мелкие, а потом и крупные стычки. Чем бы все это кончилось, трудно сказать, Кочкин был хитер и оборотист, чего, к сожалению, о Николае никак нельзя было сказать. Но тут, на счастье его, подвернулся Ромочка Видкуп.

Пришел он к нему с кучей бумажек и отношений, с желтыми от тола пятнами на шинели и долго доказывал свои, к сожалению, совершенно несостоятельные права на какую-то пятиметровую комнату без окна. Они даже поспорили тогда. Видкуп грозился, что пойдет куда-то жаловаться и напишет письмо Михаилу Ивановичу Калинину, и говорил об этом настолько несдержанно, что Николай вынужден был попросить его выйти из комнаты и не мешать работать. Потом они совершенно случайно встретились не то в прокуратуре, не то в горсовете, и тут вдруг выяснилось, что оба они лежали в Баку, в одном отделении, у одних и тех же врачей. Начались воспоминания, потом кружка пива, и кончилось тем, что Видкуп затащил Николая в 43-ю школу, где работал сначала истопником, потом комендантом, а сейчас, по совместительству, и старшим пионервожатым.

– Слушай, – сказал на прощание Ромочка, – переходил бы ты к нам, ей-богу. Нам как раз физрук нужен, третий месяц ищем. А там тебя слопают, это ясно. И если свернут когда-нибудь твоему Кочкину шею, – а от этого ему не уйти, – то, поверь мне, до этого он раз двадцать успеет тебе свернуть.

Николай вздохнул, почесал затылок, а через неделю между ним и Кочкиным произошла стычка, чуть не кончившаяся скандалом. К счастью, все обошлось относительно мирно, – Николай только обозвал его жуликом и взяточником, хлопнул дверью и пошел в райком.

– Если хотите, чтоб вышло дело, – сказал он там секретарю, тому самому, который послал его в РЖУ, – направьте в эту шарашкину контору человека поопытнее во всех этих делах, чем я. А мне разрешите вернуться к моей довоенной специальности. Вот в школе, говорят, физрук нужен. А у меня все-таки два года института…

Секретарь отчитал его, сказал, что для того и послал в эту «шарашкину контору», чтобы он там порядок навел. Но, по-видимому, секретарь нотацию свою прочел главным образом из воспитательных соображений. Дней через десять в РЖУ появился новый инспектор – демобилизованный инженер-сапер.

Так началась педагогическая деятельность Николая.

После РЖУ школа показалась Николаю раем. То ли потому, что дети вообще больше любят учителя физкультуры, чем, скажем, учителя немецкого языка, то ли потому, что в самом Николае, опять столкнувшемся после такого перерыва со спортивными снарядами, проснулось что-то довоенное, физкультурное, а может, и потому, что в Николае таилась какая-то не обнаруженная до сих пор педагогическая жилка, – так или иначе, но уже на второй день с полдюжины ребят провожали его домой.