И тем не менее у них есть что-то общее. На первый взгляд, даже трудно сказать что – очень уж они непохожи. Только потом, значительно позже, Николай понял, в чем было это сходство и почему его потянуло к ним. Оба они были именно такими, какими они были, и ничего не делали, чтоб казаться лучше, чем они есть, а это довольно редкая черта.

Левка Хорол всегда бодр и весел. Это не значит, что он все время смеется или шутит, – и то и другое он делает в меру, не больше и не меньше других. Но достаточно появиться ему, румяному, свежему, всегда почему-то растрепанному, с какими-то вихрами на затылке, в расстегнутой даже зимой рубашке, с забавной своей родинкой на самом подбородке, и сразу всем становится легко и весело. Он плохой рассказчик – после контузии он слегка заикается, но то, что он рассказывает, всегда интересно и, главное, весело. Даже когда рассказывает о войне, и то почему-то получается весело, как будто на войне, кроме забавного, ничего не случалось.

Левка много читал, но он не книжник. Он относится к тем счастливым натурам, у которых на все хватает времени и желания. Он азартно и небезуспешно ухаживает за самой хорошенькой девушкой в институте, третьекурсницей Ксенечкой Антоновской, но если подворачивается веселая мальчишеская компания или чей-нибудь день рождения в общежитии, махнув рукой, идет на день рождения.

Николай смотрит на Левку Хорола и думает: «Вот кому легко в жизни будет! Всем интересуется, все умеет, все схватывает на лету, все его любят, и он всех любит. Станет прекрасным инженером или архитектором – Левка мечтал перевестись на архитектурный факультет, – и будет у него чудесная жена, чудные дети, и жить они будут дружно, весело…»

С Антоном Черевичным Николай сошелся не сразу. Сначала Антон показался ему сумрачным и замкнутым. Он молча приходил на лекции, молча садился за свой стол, молча ходил и курил по коридорам во время перерывов, и голоса его, за исключением тех случаев, когда его вызывали к доске, никто не слышал. Николаю была понятна эта замкнутость – как-никак столько лет провести в плену, – поэтому он считал неудобным заводить с ним разговоры. Да на первых порах он и сам по горло был занят всякими физиками и математиками – не до Черевичного было.

Потом он понемногу стал присматриваться к нему. Бросались в глаза поразительная трудоспособность и настойчивость Антона. Он мог восемь – десять часов сидеть над учебниками, и это (если не считать двух лет плена и побоев) доводило его иногда до обмороков. Ребята, скинув с него рубашку, растирали его, он вставал и опять садился за учебники.

Присмотревшись к Антону, Николай понял, что он вовсе не сумрачен и не замкнут, а просто очень застенчив. Антону всегда казалось, что он кому-то мешает, что с ним неинтересно, он очень стыдился своих обмороков. Но достаточно было его расшевелить, проявить интерес к нему, к его жизни, как он сразу становился другим.

Как-то, заполняя какую-то анкету или список, Николай спросил его, где он родился.

– В Нью-Йорке, – спокойно ответил Черевичный.

– Брось дурака валять! У меня времени нет. Где ты родился, я спрашиваю.

– В Нью-Йорке, я ж говорю, – и улыбнулся. – Это в Сталинской области. Поселок такой фабричный есть. В Дзержинском районе. Честное слово! Можешь в паспорте посмотреть.

– Неужели есть?

Оказалось, что действительно есть.

– Так, может, и Нью-йоркский райком партии есть?

– Нет, райкома нет. А поселковый Совет Нью-йоркский есть. И председателем его был до войны человек по фамилии Дэвис.

Николай и стоявшие рядом ребята рассмеялись. Действительно, получалось очень смешно.

Антон много видел и пережил, но держал это в себе и высказывал только случайно, в ответ на какой-нибудь вопрос. Если его, например, спрашивали: «Ну, расскажи, Антон, как у вас в лагере было?» – он пожимал плечами и говорил: «Да как во всех. Не лучше и не хуже». – «Били вас?» – «Били». – «Сильно били?» – «Основательно». Больше из него ничего выжать не удавалось.

Но иногда, если это приходилось к слову, он вдруг начинал рассказывать, и вот тогда-то слушатели сидели молча, раскрыв рты.

Как-то на квартире у Левки Хорола – Левка подтягивал товарищей по математике – произошел такой случай.

Прозанимались весь вечер. В двенадцатом часу сели за стол. Левкин отец – маленький, подвижной, в теплой пижаме, с поблескивающими из-за пенсне глазами, великий любитель поговорить, – развернув газету, стал комментировать заявление нашего посла в Бельгии. В заявлении шла речь о том, что группу советских граждан, вместо того чтобы репатриировать, посадили в тюрьму.

Илья Львович возмущался:

– Подумать только, до чего обнаглели! И кто? Бельгийцы, которые и трех дней не воевали, им всех их генералов вернули, а они, сукины сыны, людей в тюрьму сажают. И кого – людей, которые столько времени просидели в лагерях, в фашистских лагерях…

Он шуршал газетой и никак не мог успокоиться.

– Где это мы с тобой читали, Левик, о каком-то лагере в Бельгии? Возле Брюсселя, кажется…

– Бреендонк? – сказал вдруг Антон, обычно всегда молчавший и сосредоточенно пивший свой чай.

– Вот-вот, Бреендонк, совершенно, верно. Там ведь бог знает что творилось. Где это мы с тобой читали, Левик? – Он повернулся к Антону: – Вы тоже читали?

Тот смутился и поперхнулся чаем.

– Нет, не читал…

– Откуда же вы знаете?

Антон покраснел и, не отрываясь от скатерти, сказал:

– Я в нем сидел, в этом лагере. Это в тридцати километрах от Брюсселя. Потом я бежал оттуда.

Оказывается, он пробыл в этом, одном из самых страшных немецких лагерей около трех месяцев. Потом бежал во Францию, попал к партизанам в Савойе, воевал вместе с ними, потом их отряд накрыли, он через Альпы бежал в Италию, там попался, приговорен был к расстрелу, опять бежал, опять попался, но на этот раз ему повезло: его не расстреляли, а вернули в Германию и бросили в лагерь. Потом освободили наши.

– Вот черт! Так ты пол-Европы, выходит, исколесил?

– Исходил, скорее.

– И в Париже был?

– Был. И в Бельфоре был, и в Милане. Но вообще в городах не очень. Больше в горах и деревнях.

В этот вечер Антон был королем. Вначале он смущался – не привык к такому вниманию к своей особе – и вообще неловко себя чувствовал, но потом как-то окреп, развязался. В этот вечер ему пришлось рассказать о многом. О том, как попал в плен, тяжело раненный на Юго-Западном фронте, как собственными средствами лечился с помощью молоденького фельдшера-казаха, как в первый раз бежал из лагеря (а бежал он шесть раз), как сдружился с французскими партизанами – жителями Савойи, гористой местности на границе Швейцарии и Италии, одной из самых бедных провинций Франции.

В довершение всего оказалось, что он неплохо говорит по-французски.

Софья Петровна, маленькая, живая, говорливая дама, улыбаясь и красиво картавя, задала ему несколько вопросов. И – о чудо! – Антон стал отвечать, не так быстро и не так красиво картавя, но стал отвечать. И так несколько минут они разговаривали и как будто даже понимали друг друга.

– Ну и парень же ты! – говорил по дороге Николай, когда они наконец вырвались от Хоролов. – Могила, а не человек. Я бы на третий день обо всем этом уже рассказал, а ты… Странный парень, ей-богу…

Антон ничего не ответил, – за один сегодняшний вечер он сказал больше, чем за все время своего пребывания в институте.