При жизни Ломоносову не составляло труда открыто отстаивать свою концепцию начальной истории Руси в спорах с немецкими учеными, ра­ботавшими в Петербургской Академии наук. Но его кончина позволила им без всяких помех взять реванш не столько для себя, сколько для норманизма. Так, в 1773 г. Миллер начал утверждать мысль, что в ис­тории Ломоносов не показал «себя искусным и верным повествовате­лем». Но куда значительно дальше пошел А.Л.Шлецер, вообще отказав ему в праве считаться историком и охарактеризовав его «совершенным невеждой во всем, что называется историческою наукою» (чувства, которые питал немецкий ученый к давно усопшему оппоненту, сказались и в том, что он даже в отношении других его научных занятий сказал, что Ломоносов и «в них остался посредственностью...»). Не довольству­ясь таким уничтожающим приговором, Шлецер навесил на Ломоносова еще и ярлык национал-патриота, объяснив причину его выступления против Миллера тем, «что в то время было озлобление против Швеции». Позже дерптский профессор Ф. Крузе с прозрачным намеком говорил, что «теперь уже миновало то время, когда история, вследствие ложно пони­маемого патриотизма, подвергалась искажениям»3. Мнение немцев-историков, выдавших норманской теории своего рода охранительную грамоту, что ставило ее вне критики именно русских ученых и превра­щало в непогрешимый догмат, а ее антипод лишь в домысел ура-патрио­тов, получило дальнейшее развитие в трудах авторитетнейших предста­вителей исторической и общественной мысли России.

Так, Н.М.Карамзин живописал, как Миллер, отстаивая перед Ломо­носовым «неоспоримую истину» о скандинавском происхождении варяж­ских князей, подвергся «гонениям», в результате чего «занемог от беспо­койства». Норманская теория, утверждал Н.И.Надеждин, не только «оскорбила в некоторых народную гордость, но и возбудила политичес­кие опасения» в силу еще свежих неприязненных отношений к Швеции. «Грустно подумать», заключал он, что по вине Ломоносова Миллер не произнес своей речи. «Властитель дум» тогдашней России В. Г. Белинский размашисто бичевал «надуто-риторический патриогизм» Ломоносова, в основе которого лежали убеждение «будто бы скандинавское проис­хождение варяго-руссов позорно для чести России» и «небезоснова­тельная вражда» к немцам-академикам, с которыми он «так опрометчиво, так запальчиво и так неосновательно вступил» в полемику...», язвительно говорил о «ложном» и «мнимом» патриотизме его последователей. М.П.Погодин полагал, что Ломоносов выводил варяжскую русь с Юж­ной Балтики по причине «ревности к немецким ученым, для него ненавистным...» и патриотизма, который не позволял «ему считать основателями русского государства людьми чуждыми, тем более немец­кого происхождения». Миллер, считал С.М.Соловьев, преследовался лишь за то, что «был одноземец Шумахера и Тауберта». Против него, с осуждением говорил П.С.Билярский, боролись те, кто считал «себя способными судить и решать исторические задачи без специального исторического образования и которые притом вооружены были против его результатов всею силой национального чувства»4.

К.Н. Бестужев-Рюмин уверял, что прения Ломоносова с Миллером «о происхождении руссов имели основой раздражение патриотическое, а не глубокое знание источников». Ломоносов, добавлял он, и против Шле­цера «восстал со стороны национальной». По словам П. П. Пекарского, Ломоносов опротестовал речь своего «личного врага» «во имя патрио­тизма и национальности...», тогда как она «замечательна... как одна из первых попыток ввести научные приемы при разработке русской истории и историческую критику». Точно также рассуждал В.О.Ключевский, при этом подчеркивая, что доводы Ломоносова были «не столько убеди­тельны (здесь и далее курсив автора. - В.Ф.), сколько жестоки». К тому же «речь Миллера явилась не во время; то был самый разгар нацио­нального возбуждения, которое появилось после царствования Анны» и войны со Швецией 1741-1743 годов. И если диссертация имеет «важное значение», то антинорманизм Ломоносова историк назвал «патриоти­ческим упрямством», добавив к тому, что желание Шлецера соперничать с ним «сердило» его. П.Н.Милюков охарактеризовал Ломоносова пред­ставителем «патриотическо-панегирического» направления, «мутной струи» в историографии XVIII в., где главными были не «знание исти­ны», а «патриотические преувеличения и модернизации», ведущие свое начало от Синопсиса5.

М.В. Войцехович расписывал, как жертвой «патриотического усердия» Ломоносова стал Миллер, диссертация которого, лишь скромно опровер­гая положения Синопсиса и пытаясь научно разрешить историю первых веков русской истории, «подверглась настоящему разгрому со стороны неистового академика», не имевшего твердых исторических знаний и за­щищавшего совершенно противоположную точку зрения не по сообра­жениям научным, а национально-патриотическим». Тогда же Б.Н.Мен­шуткин утверждал, что Ломоносов выступал против того, чтобы ино­странцы писали «что-либо предосудительное России», «Миллер же, как беспристрастный историк, помещал все, как бы оскорбительно для Рос­сии это не казалось Ломоносову»6.

П.А.Лавровский в 1865 г., хотя и возражал, что Ломоносов «вовсе не был предубежден против иностранных ученых и вовсе не был заражен национальною исключительностью», вместе с тем согласился, что его взгляд на характер и значение трудов по русской истории был основан «на преувеличенном и ложно понятом патриотическом чувстве», объяс­нение чему он видел в отсутствии у него «сколько-нибудь солидного и основательного исторического .образования», не позволившего ему также оценить «научное достоинство трудов Шлецера»7.

В среде дореволюционных ученых, принявших легенду о Ломоносове как борце «с иноземцами только потому, что они иноземцы»8, такой же аксиомой стало суждение Шлецера о нем как историке. Н.А.Полевой был предельно краток, говоря о Ломоносове: «История не была его уде­лом». А.В.Старчевский уверял, что труды Ломоносова по истории, вы­званные соперничеством с Миллером, «не могут выдержать историчес­кой критики». Белинский, видя в нем предтечу славянофилов и потому с особой силой обрушившись, говоря с едким сарказмом, на «историчес­кие подвиги Ломоносова», охарактеризовал его как «человека ученого и гениального, но решительно не знавшего» русской истории, которая совсем не была «его предметом», противопоставил ему немцев-акаде­миков, стоявших «в отношении к истории как науке неизмеримо выше его» и стремившихся «очистить историю от басни». И, как заключал Белинский, Ломоносов «в истории был таким же ритором, как и в своих надутых одах на иллюминации... и поэтому в русской в истории искал не истины, а «славы россов»9. Соловьев своим авторитетом окончательно закрепил в историографии подобный взгляд на Ломоносова, считая, что его могучий талант ока­зался «недостаточным при занятии русской историей, не помог ему возвыситься над современными понятиями...», что исторические занятия были чужды ему «вообще, а уж тем более занятия русскою историею, которая по необработанности своей очень мало могла входить в число приготовительных познаний тогдашнего русского человека...». Поэтому, подчеркивал Соловьев, ему «недоставало ни времени, ни средств изучить вполне русскую историю; он начал учиться, когда нужно было писать, и начал учиться предмету, совершенно для него новому, не имевшему связи с прошлыми его занятиями». Ломоносов, страдая отсутствием яс­ного понимания предмета, смотрел «на историю с чисто литературной точки зрения, и, таким образом, являлся у нас отцом того литературно­го направления, которое после так долго господствовало», что он, пред­ставляя «сухой, безжизненный риторический перифразис летописи»,

иногда подвергает ее «сильным искажениям...». В.С.Иконников, ко­нечно, также не сомневался, что Ломоносов оказался в истории «столь несовершенным»10.

Ключевский, следуя в оценке Ломоносова за Соловьевым, говорил, что Ломоносов случайно принялся «за изложение русской истории», про­иллюстрировал заключение своего учителя безрадостной картиной, как «пожилой ученый... с трудом одолевал громадный и непривычный мате­риал». Его же «Древняя Российская история», подводил он черту, не ока­зала «большого влияния ни на историческое сознание общества, ни на ход историографии», т. к. Ломоносов стремился сделать русскую историю «академическим похвальным словом в честь России», тогда как ученые-немцы, подвергая источники тщательной критике, «занимались крити­ческими исследованиями». В свою очередь ученик Ключевского Милю­ков, наделяя последних, стремившихся к «истине», владением всеми приемами классической критики, в отношении Ломоносова с его «чисто литературными приемами» был непреклонен в своем вердикте: для него критические приемы европейской науки остались «недосягаемыми образцами». В 1911 г., когда Россия чествовала своего великого сына, Войцехович как бы поставил заключительную и вместе с тем коллектив­ную точку подавляющей части российских исследователей в разговоре о Ломоносове как историке, равной той, что более ста лет назад сошла с пера Шлецера. По его мнению, оставленное Ломоносовым «историчес­кое наследие несравненно ниже его... ниже века и исторической мысли его некоторых современников», что «в своих исторических взглядах он... как будто даже попятился назад, стал открещиваться от новых приобре­тений русской исторической науки и объявил им жестокую войну», лбо, «не имея возможности самостоятельно изучить источники по русской истории», слепо следовал за Синопсисом, настойчиво расписывающим «события, льстившие национальному и патриотическому чувству». В ре­зультате чего было создано даже «нечто отрицательное, с чем науке русской истории считаться не приходилось, и что последующими иссле­дователями рассматривалось как печальное недоразумение, не достойное ни гения Ломоносова, ни его научной репутации»11.