И если ситуацию в науке середины XVIII в. воспринимать только как борьбу патриотов и непатриотов, т. е. антинорманистов и норманистов, то нельзя тогда понять, почему к этому времени были опубликованы все работы Г.З.Байера, в которых доказывалось норманство варягов, но никто из русских ученых не препятствовал их выходу в свет уже после смерти автора, когда эпоха бироновщины канула в Лету. Более того, русский перевод статьи Байера «О варягах» был включен бесспорным патриотом В.Н.Татищевым в первый том своей «Истории», а в 1767 г. К.А.Кондратович выпустил его отдельным изданием88. С норманистских позиций в XVIII в. выступали иностранные ученые, жившие в России, и им никоим образом не возбранялось высказывать это мнение, в том числе и публично. Так, 6 сентября 1756 г. Ф.Г.Штрубе де Пирмонт на торжественном собрании Академии произнес речь «Слово о начале и переменах российских законов», где он, отметив, что от происхождения российской монархии, от «происхождения законов ее много зависит», доказывал норманское происхождение норм Русской Правды, утверждал, что россы «были народ германской, живущий вне пределов Германии», древние обычаи которых «сходны с обычаями всех народов германских» и законы которых «наиболее согласуются» с законами шведов. И это далеко «непатриотичная» речь, если говорить языком норманистов, про­звучала на торжествах, посвященных тезоименитству императрицы, и ни­сколько не была вменена в вину немцу, к тому же некогда служившему секретарем у ненавистного русскими Бирона. Тремя годами ранее ту же мысль он проводил в своей диссертации, подчеркивая, что руссы - это часть «готфских (т. е. германских. -В.Ф.) северных народов», принесшие законы восточным славянам, которые те не имели89.

За границей также не сомневаются, что Ломоносову норманская тео­рия казалась «обидной для русского самосознания». К этому мнению, взращенному именно российской наукой, там еще добавляют, что он «опасался, что шведский король, ссылаясь на шведское происхождение первой русской династии, снова может претендовать на русский престол». Такой аргумент, надо заметить, не брали в расчет даже монархи Швеции

XVII в., когда их придворные историографы создавали норманскую тео­рию, направленную против России (к тому же ни они, ни их преемники

XVIII в. не имели никакого отношения к конунгам древности, в силу чего даже теоретически не могли ни на что претендовать). Весьма курьез­ным выглядит и другой вывод современного норвежского историка: в на­чале XIX в. варяжский вопрос в большей степени потерял характер пат­риотического спора, возможно, и по той причине, что взамен «германских» государств Швеции и Пруссии главным противником России стала наполеоновская Франция90. Подобные мысли, как и слова Шлецера, что во времена Ломоносова «было озлобление против Швеции», выглядят довольно сомнительными в свете хотя бы факта избрания в апреле 1760 г. русского ученого почетным членом Шведской академии наук. И Ломоно­сов с искренними словами благодарности к «славнейшей академии» «за столь великую и особенную милость» принял этот почетный титул91, ко­торым очень гордился, и который значится на титульном листе его «Древней Российской истории». Н.В.Савельев-Ростиславич справедливо указывает, что шведское происхождение Рюрика отвергалось не из-за «ссо­ры» со Швецией, а из-за «явной несообразности» с указаниями ПВЛ92.

Рассматривая причины противостояния Ломоносова и Миллера лишь как противостояние русского и немца, исследователи-норманисты, чрез­мерно преувеличивая роль «патриотического фактора» и упрощенно сво­дя принципиальную позицию Ломоносова лишь только к нему, тем са­мым грубо искажают ее, отчего из поля их зрения выпадают подлинные причины разгоревшейся полемики между ними. А этих причин две и они названы Ломоносовым. Во-первых, свое неприятие диссертации Милле­ра он объяснял в ходе самой дискуссии тем, что она, служа «только к сла­ве скандинавцев или шведов... к изъяснению нашей истории почти ниче­го не служит», т. е. фактически не имеет никакого отношения к русской истории (подобное позже, как указывалось, говорил Миллер в адрес шведа Далина). Во-вторых, в 1764 г. Ломоносов добавил, что Миллер при сочинении диссертации «из российской истории... избрал материю, весьма для него трудную, - о имени и начале российского народа», а академики в ней «тотчас усмотрели немало неисправностей и сверх того несколько насмешливых выражений в рассуждении российского на­рода»93. Но как мог судить о недостатках речи Миллера и что мог знать об этой «ученой материи» «профессор химии» Ломоносов?

Третье из обстоятельств, заставляющих специалистов занимать сторо­ну Миллера, заключается именно в том, что Ломоносов, по их понятиям, «не был профессиональным историком», тогда как Миллер занимал дол­жность официального историографа. У истоков такого мнения также стоял Шлецер, говоривший, что между всеми русскими, «писавшими до сих пор русскую историю, нет ни одного ученого историка». «...Что от химика по профессии, — иронизировал он в адрес Ломоносова, — уже а priori можно было бы ожидать такой же отечественной истории, как от профессора истории»94. Во-первых, Ломоносов не был и профессиональ­ным филологом, но создал «Российскую грамматику», которая, по свиде­тельству лингвистов, говорит «о глубокомыслии, блистательной одарен­ности и широких знаниях ее составителя, шедшего «непроторенным путем, не имея ни одного предшественника». И на ней, подчеркивают они, воспитывалось «несколько поколений ученых грамматистов, и вплоть до 30-х годов XIX в. изучение грамматического строя русского языка шло по пути, намеченному Ломоносовым»95. Академик Я.К.Грот отмечал, что «русские вправе гордиться появлением у себя, в середине XVIII столетия, такой грамматики, которая не только выдерживает срав­нение с однородными трудами за то же время у других народов, давно опередивших Россию на поприще науки, но и обнаруживает в авторе удивительное понимание начала языковедения»96.

Во-вторых, не то, что в «профессора истории», но даже в историки не готовились сами немецкие ученые, но они стали таковыми, как и Ломо­носов, в ходе самостоятельной и многолетней работы. Байер, еще в шко­ле начав изучать языки (древние и восточные) и историю церкви, про­должил свое образование в Кенигсбергском университете, где защитил диссертацию по крестным слЪвам Иисуса Христа. В дальнейшем, зани­маясь в основном Востоком и Китаем, читал лекции о Гомере, Платоне, штудировал средневековых и северных авторов, вникал в историю Пруссии. Миллер, менее двух лет пробыв в Ринтельнском и год в Лейп-цигском университетах, проявил интерес к этнографии и экономике. Шлецер, проучившись около трех лет на богословском факультете Вит-тенбергского университета, защитил там диссертацию «О жизни Бога». Затем год слушал лекции по филологическим и естественным наукам в Геттингенском университете, где увлекся филологической критикой биб­лейских текстов, говоря в последствии, что «я вырос на филологии...». Некоторое время спустя Шлецер в том же университете изучал медици­ну (по ней он тоже защитил диссертацию), естественные науки, метафи­зику, математику, политику, статистику, юриспруденцию97.

В университете Байер, Миллер, Шлецер, получая типичное для того времени эрудитское образование, могли ознакомиться с историей, но только с древней, да и то лишь «в своих главных событиях», как об этом сказал Шлецер. Другие периоды в истории человечества не интересовали тогдашних ученых мужей, т. к. изучать их считалось недостойным заня­тием. Поэтому, всеобщей истории, пояснял К.Н.Бестужев-Рюмин, не существовало в преподавании. Вместе с тем он отмечал, что «отсутствие критики, отсутствие общих взглядов было еще чрезвычайно чувствитель­но в Германии», которая еще «жила средневековыми компендиумами». Ситуация изменилась, подчеркивал исследователь, когда в науку вступил Гаттерер (1727-1799), а затем, по возвращению из России, Шлецер98. Так что до своего прибытия в Россию немецкие ученые мало что знали из средневековой истории и вообще не имели никакого представления о русской истории, начав к ней приобщаться только по приезду в Петербург и только в той мере, в какой они овладевали русским языком.