Через ряд столетий рожденная фантазией Андерсена Бузинная матушка докажет одному хорошему, но не совсем понятливому мальчику, что «волшебные истории вырастают из действительности».
Думается, что сильнейшим аргументом в пользу этого положения может быть история Бернарда Палисси, человека, который однажды кончиками пальцев коснулся фаянсовой чашки и не успокоился, пока в совершенном одиночестве не открыл сам секрета фаянса и не стал мастером, чьи изделия не имели себе равных (сегодня они украшают Лувр и Эрмитаж). Это тем более удивительно, что, будучи хорошим ремесленником, Палисси при разнообразии его умений тут чувствовал себя совершенно беспомощным. Он относился к фаянсовой чашке как к чуду не только потому, что была она несравненно хороша, ему непонятно было в самом деле, ремесленно, как можно ее создать.
Теперь ему нужны были не дороги, а дом, мастерская. Он вернулся во Францию, поселился в маленьком городе Сенте, женился; у него родились дети. Но Сент видел в нем не честного ремесленника, не почтенного семьянина, а опасного чудака, может, даже сумасшедшего, которого надо держать в госпитале. Палисси, как он пишет потом в воспоминаниях, шел к секрету фаянса «ощупью, как человек, блуждающий в потемках». Люди, идущие к таинственной цели ощупью, будто в потемках, не могут не вызывать опасливого удивления у тех, кто твердо ступает по хорошо утрамбованному пути и уверенно отличает день от ночи. Чулочники, башмачники, нотариусы, выполняющие ежедневно одну и ту же, несомненно нужную городу работу, наблюдали за странными действиями Палисси с возрастающим непониманием. И честно говоря, у них были для этого веские основания: человек работает дни и ночи, ничего не поставляя на рынок, а лишь расходуя те небольшие деньги, с которыми он вернулся из многолетних путешествий!.. Маленьким бюргерам, будущим большим буржуа, это должно было казаться диким. Судя по тому, что он построил печь, можно было решить: в городе появился новый горшечник. Но где, черт возьми, его горшки! И что это за печь — на улице, без навеса, разваливается от непогоды! Нет, поработай как люди, разбогатей и тогда уже сооружай, что тебе надо…
Что ему надо? На этот вопрос не мог ответить никто в Сенте.
Поведение же Палисси было и в самом деле удивляющим. Однажды он не отходил от печи шесть суток подряд. Ему казалось, что на этот раз непременно будет удача. Но перед самым окончанием опыта иссякло топливо. Тогда Палисси побежал к дому, быстро вернулся со стульями в руках, потом пошли в дело столы, доски пола. Кто-то увидел, как Палисси подкидывает в огонь мебель, и Сент заговорил о том, что горшечник сошел с ума. Добропорядочные лавочники не могли больше отпускать в долг человеку, который ради этой несчастной печи готов разломать собственный дом. Для возмещения уже понесенных убытков они потребовали, чтобы арестовали то немногое, что осталось от мебели и от дома Палисси. Жестоко осмеянный городом, опасный чудак очутился с женой и детьми на улице. (Один из чудесных фаянсов Палисси украшает сегодня зал в Эрмитаже. Через этот зал я часто иду, возвращаясь от Рембрандта, великого чудака XVII века, тоже однажды выброшенного на улицу с женой и детьми. Посмертная судьба чудаков завидна: их ожидает понимание миллионов людей, удивляющихся тому, что некогда можно было не понять это великое желание остаться самим собой.)
Чтобы добыть немного денег, Палисси начал опять работать землемером. Он был искусен в разных ремеслах, ему не удавалось лишь одно — открыть секрет фаянса. Может быть, та чашка действительно вылупилась из солнечного луча? Нет, она вышла из чьих-то усердных талантливых рук; он зажег умудренную неудавшимися опытами полуразрушенную печь. Обитатели Сента, должно быть, решили, видя его упорство, что он ищет тайну философского камня.
В наши дни, через четыреста лет, раскрыв том Энциклопедии, можно узнать, как вырабатывается фаянс. Но чтобы это стало азбучной истиной, мастера минувших веков должны были пережить то, что описал потом в воспоминаниях Палисси: «Только мяуканье кошек и вой собак услаждали мой слух по ночам, иногда порывы ветра и бури были до того сильны, что я бросал все, несмотря на потерю труда… Я возвращался поздно ночью или на рассвете домой, шатаясь как пьяный из стороны в сторону, испачканный, как человек, которого вываляли во всех лужах города».
Чулочники, башмачники, нотариусы Сента насмешливо наблюдали за безумием Палисси. Они давно махнули на него рукой: в конце концов почему бы и не быть в почтенном городе одному сумасшедшему? Пятнадцать лет «сумасшедший горшечник» не отходил от печи.
А сейчас мне хочется оторваться от книги Тиссардье «Мученики науки» и опять быстро подняться по веревочной лестнице к окну башни, в которой полулежит в углу на соломе умирающий восьмидесятилетний старик. В личности и судьбе этого старика есть одна волнующая меня загадка, имеющая отношение не к секрету фаянса, а к тайне человека. Кажется совершенно естественным, что после самоотверженных трудов вышла из печи нужная масса, получился фаянс, Палисси стал делать отличную посуду — он называл ее «сельской», должно быть, потому, что на ней были изображены листья, озера, рыбы… Но в том-то и дело, что поражает до сих пор художественное совершенство изображений. Когда же в Палисси успел родиться художник? Ведь, судя по воспоминаниям, он никогда не рисовал, да и сил для этого не оставалось, если возвращался «поздно ночью или на рассвете домой, шатаясь как пьяный из стороны в сторону». В этом одержимом человеке ничто не обещало художника. Меня не особенно удивляет то, что он стал потом видным ученым, естествоиспытателем, и то, что он поссорился с католической церковью. Возможность подобного будущего, пожалуй, можно ощутить в остром любопытстве к миру, утоляя которое он и путешествовал по Европе. Молодой ремесленник, заходивший в юности в пещеры, каменоломни, рудники, поднимавший с земли разные диковины, создаст через десятилетия в Париже первый в Европе естественнонаучный кабинет и выскажет замечательную мысль, что окаменелости были в баснословные века животными и растениями… Но художника-то, художника, что в нем обещало? Может быть, та минута, когда замер в восхищении, увидев в луче солнца фаянсовую чашку? Разумеется, тайну художественного дара Палисси (вот именно дара — даром достался!..) можно объяснить особой атмосферой эпохи, в которой жило, постепенно утихая, могучее эхо Возрождения, породившего тип «универсального человека»… Но ведь «универсальный человек», высшим воплощением которого, бесспорно, был Леонардо да Винчи, рисунку и лепке с детства учился! И были перед ним картины и статуи больших художников тоже с детства. А Палисси?..
Не исключено, что сам он посмеялся бы над нашим удивлением, если бы было возможно общение с ним, посмеялся бы, даже обессиленный, на соломе, в темнице, и мы бы, повиснув у окна на веревочной лестнице услышали:
— Разве я был художником? Я оставался верен натуре. Ящерицы, рыбы, листья, ракушки на моих фаянсах ничем не отличаются от подлинных, тех, что существуют в самой жизни. Это не фантазия, как у настоящего художника, а действительность. Ваше удивление смешно…
Палисси, конечно, имел бы основание посмеяться над нашей наивностью: он был верен натуре самой технологией ремесла — наклеивал на оловянное блюдо листья, ракушки, располагал между ними различных рыб, ящериц, отпечатывал это на гипсе… Но нам, через четыреста лет, нет дела до его технологии — мы стоим перед его фаянсами, как перед бесценными подлинностями мира, именно потому, что рыбы и листья и ящерицы на них больше чем живые. В них дышит сердце самого Палисси, поэтому они и долговечны.
Может быть, в любом из нас живет художник и, открывая какой-либо секрет мира, мы его освобождаем? Ибо рассекречивая мир, мы рассекречиваем и самих себя…
Посмотрим же в последний раз на восьмидесятилетнего старика в углу темницы. У него на редкость содержательное лицо, лицо-судьба, одно из великих рембрандтовских лиц.