Дрепало
Даже южные склоны хребтов были покрыты снегом, на сахарной, слепящей белизне парк чернел землей и зеленел травой с необыкновенной отчетливостью. Тонкие нераспустившиеся деревья, освещенные снегом со всех сторон, вырисовывались так, будто их каждое утро обводили мягким серым грифелем: явственно и в то же время чуть размыто. Да и в самом парке, хотя уже начался май, снег сошел совсем недавно, дорожки набухли, дышали, и по ним еще почти никто не ходил.
Этот оттаивавший томительно парк еще больше, чем острый воздух и плотный снег, напоминал о том, что мы в горах, высоко — две тысячи сто над уровнем моря. И только вечерами, при незажженных фонарях, когда яркое и шевелящееся, как в планетарии, южное небо опускалось все ниже, он, казалось мне, оживал. Его населяли в эти часы олени, и пантеры, и кентавры, и женщины, похожие на Нефертити. Каждый раз можно было увидеть что-то новое, настолько реально живое, что хотелось искать на мокрой, Черной земле отпечатки ног. Ежевечернюю эту игру затевали вулканические валуны, там и сям разбросанные по парку. Как и любой камень в горах, были они умяты ветром и обточены водой до более или менее различимого образа: мифического существа, реального животного, человека.
Чем явственнее оттаивал парк, тем больше нравились мне эти камни — уже не только вечерами, но и по утрам.
На траве, зеленеющей все темнее, под разжимающимися, как крохотные кулачки с синеватыми от напряжения ладонями, почками они покоились устойчиво, даже величаво; серая, неровная тысячелетняя фактура хорошо оттеняла мимолетную красоту высокогорной весны. Я невольно воображал, как зримо хороша и глубинно оправдана эта фактура летом, когда в парке распускаются розы, и даже усматривал все отчетливее особый умысел в точном, как мне казалось, и умном расположении камней.
И вот об этом-то я и заговорил однажды со стариком, которого в последние дни встречал каждое утро на подсыхавших дорожках. Высокий, худощавый и подвижной, с темно-коричневым лицом, накрепко обожженным солнцем, он, чуть откидываясь назад головой и плечами — движение, абсолютно несвойственное старикам, — ощупывал уже совсем живые ветки берез или, осторожно опустившись на корточки, перебирал землю такими же темными, как лицо, руками.
— Хороши камни? — тихо рассмеялся он, выпрямляясь. — Да!.. А вы бы их посмотрели лет пятнадцать назад на болоте.
— На каком болоте? — не понял я. — Вы что же, возили их сюда… с болота?
Отдышавшись после долгого радостного смеха, старик посмотрел мне в лицо уже серьезно, с оттенком иронического удивления.
— Разве это стронешь с топкого места? Мы бы тогда охотно уволокли их отсюда, да… сокрушенно развел руками. — А вышло к лучшему, — опять рассмеялся, — вышло, что без них-то и парка бы не было такого. Да? И если бы сегодня можно было камни убрать, я бы защищал их, как деревья, ну, к слову, как эту… — Он повел меня куда-то вглубь, размашисто шагая. — Эту ель!
Невольно я подумал о том, почему он потащил меня сюда, — ели стояли и там, где мы разговаривали.
— Именно эту? — дотронулся я до дерева, ничем не отличавшегося по виду от остальных. — Особая она?
— Она не особая, — ответил старик неожиданно строго. — Самая обыкновенная, серебристая. Только ехали мы сюда вчетвером: я, старуха моя и два дерева — ель и береза. Деревья вот живы. Это и то, потом покажу.
Я вдруг понял, что он очень стар, что ему за семьдесят, и понял это не по лицу, не по рукам, не по походке, а по голосу, когда он сказал, что деревья, с которых и начался парк, еще живы.
Когда он смеялся, голос у него был совсем молодым — смех как бы возрождал его. Но сейчас ему не смеялось, и я услышал его семьдесят лет.
— Должно быть, тогда и города еще не было, во времена болота? — сказал я.
— У! — рассмеялся он опять. — Города! Вот домишко был этот — видите, двухэтажный, лесничества. В нем и собрали ботаников со всей страны…
— Зачем?
— Зачем?! — удивился он даже горестно моей неосведомленности. И, откинув голову, посмотрел широко вокруг как бы для того, чтобы вернуть утраченное на миг ощущение реальности, удостовериться, что мы стоим посреди распускающегося парка, а не на том болоте. — Ну да… — улыбнулся по-детски непоследовательно, — вы ведь не слыхали про ту звезду…
Молча ждал я разъяснения.
— Стоит ли зажигать звезду, если хорошо известно, что она погаснет, не успев вспыхнуть?.. — Он выговорил это замедленно, будто восстанавливая в памяти стихи, забытые давно.
И тут его позвали женщины, распаковывавшие неподалеку ящики с рассадой, и он, поклонившись мне с какой-то старинной грацией, быстро ушел. Я слышал издалека его смех. Ветер доносил чудесный запах рогожи. Он ушел, оставив меня с чувством, которое испытываешь в детстве, когда найдешь, бывало, книгу без начала и конца, оказавшуюся, как назло, безумно интересной на случайно раскрытых страницах.
Быстро теплело, чернели все шире южные склоны гор, и теперь я видел старика каждый день работающим в парке. С несколькими женщинами он рыхлил землю, высаживал рассаду и луковицы, над чем-то колдовал, что-то мастерил. Я пытался, и не раз, возобновить наш разговор, но он, занятый делом, отвечал односложно и не по существу, точно отмахиваясь. «Завтра будут у нас розы, послезавтра опять рассада». Или: «Завтра у нас — пустырь за родником, послезавтра — тут георгины». Он повторял без конца: «Завтра — послезавтра». И я, не успев услышать его подлинного имени, дал ему про себя это: «Старик Завтра-Послезавтра».
Разумеется, потом я узнал, как его зовут в действительности — Кирилл Сергеевич Дрепало, но про себя называл его по-прежнему: Старик Завтра-Послезавтра. И чем больше реальных подробностей его жизни узнавал, тем сильнее любил это вымышленное мной имя, похожее на имя героя волшебной истории.
Старика Завтра-Послезавтра позвали сюда после того, как разъехались ботаники, собиравшиеся в домике лесничества близ обширного, засыпанного огромными вулканическими валунами болота. Раньше многие годы он выращивал лес в высокогорных районах. Вместе с елью, сосной, березой Старик Завтра-Послезавтра поднимался все выше и достиг тысячи шестисот метров над уровнем моря. Поэтому, видимо, на него и возложили уникальную миссию: создать один из лучших парков в республике — а может быть, и в стране — на высоте более двух тысяч метров. От того, быть или не быть этому парку, зависело во многом будущее высокогорного селения Джермук (в переводе на русский — Горячая вода), быть или не быть ему курортом союзного, а может быть, и мирового класса. Химически Джермук почти не отличается от редкостно благоприятных по целебным качествам карлововарских источников. Но одной воды мало: нужен целый город с санаториями, ресторанами, эстрадами, разнообразием улиц, витрин, огней… Строить можно и на большей высоте, а вырастить парк? Парк, который бы «стягивал» к себе весь город…
Попробуйте вообразить аллегорические фигуры Экономики, Эстетики, Этики — именно они в то время и окружали, как рисуется мне сегодня, мрачную топь с тысячелетними валунами, ожидая решения собственной участи. Я первой назвал Экономику, но, несмотря на отчетливо заманчивые экономические перспективы, которые открывало рождение большого, с мировым именем, курорта, видимо, центральной была в этом воображаемом содружестве аллегорическая фигура Этики, олицетворявшая ни с чем не сравнимые ценность и радость исцеления. И вот стояли они у болота, а в реальном домике совещались реальные ботаники.
После этого и появился Старик Завтра-Послезавтра с женой и двумя деревьями: елью и березой. «Стоит ли зажигать звезду, о которой хорошо известно, что она погаснет, не успев вспыхнуть?»
Ботаники на совещании высказывались по двум вопросам. Первый был строго конкретным: можно ли на этой высоте, в этой местности, построить обширный парк, состоящий из многих сотен ценных видов деревьев и растений?