Мать послала сказать из Лэугарбру, что она останется там ночевать. Кристин встала, чтобы раздеться и лечь спать. Она начала расшнуровывать платье, но вдруг снова надела башмаки, завернулась в плащ и вышла во двор.

Ночное небо, светлое и зеленоватое, простиралось над гребнями гор. Скоро должен был взойти месяц, и в том месте, где он скрывался за горою, медленно ползли маленькие тучки, и нижний край их блестел, как серебро; небо все светлело и светлело, как металл, на который ложится роса.

Кристин побежала между изгородями по дороге вверх к церкви. Церковь спала, черная и замкнутая, но Кристин подошла к кресту, стоявшему неподалеку б память того, что святой Улав отдыхал когда-то на этом месте, когда бежал от недругов.

Кристин опустилась на колени на камень и положила сложенные руки на подножие креста.

– Святой крест, крепчайшая мачта, прекраснейшее древо, мост для болящих, ведущий к прекрасным брегам выздоровления…

Казалось, что от слов молитвы ее смутная тоска расплывается, расходится, как круги по воде. Отдельные мысли, смущавшие ее, сглаживались, душа ее понемногу успокаивалась, смягчаясь, и тихая бездумная грусть занимала место горестей.

Она стояла на коленях, чутко воспринимая все ночные звуки. Ветер вздыхал так странно, река шумела в роще за церковью, а ручеек журчал совсем рядом, пересекая дорогу, – и всюду, вблизи и вдали, различала она во мраке и взором и слухом струйки текущей и капающей воды. Внизу в поселке река поблескивала белым. Месяц выглянул в просвет среди гор, влажные от росы листья и камни заблестели, и лунный свет неясно и тускло отразился от просмоленной бревенчатой колоколенки у ограды кладбища. Потом месяц снова скрылся там, где выше вздымался к небу горный хребет. Теперь небо еще больше покрылось сияющими тучками.

С дороги донеслись до нее звуки медленной конской поступи и мужских голосов, тихо и спокойно разговаривавших между собой. Кристин никого не боялась здесь, так близко от дома, где ей был знаком каждый; она почувствовала себя уверенней.

Отцовские собаки налетели на нее, повернули и помчались стрелой обратно в чащу, снова вернулись и кинулись к Кристин опять. Отец громко поздоровался с нею, показавшись на дороге среди берез. Он вел Гюльдсвейна под уздцы; на седле болталась целая связка птиц, а на левой руке Лавранс нес сокола с колпачком на голове. Отец шел в сопровождении высокого сутуловатого монаха в рясе, и Кристин, еще не успев рассмотреть его лица, уже знала, что это брат Эдвин. Она пошла им навстречу, не дивясь этому, словно во сне, и, когда Лавранс спросил ее, узнает ли она их гостя, она только улыбнулась.

Лавранс встретился с ним наверху, у Ростского моста, и ему удалось уговорить его пойти с ним домой и переночевать в усадьбе. Но брат Эдвин настаивал, чтоб ему позволили лечь в хлеву.

– Потому что я совсем завшивел, – сказал он, – меня нельзя класть в хорошую постель.

И как Лавранс ни просил, ни уговаривал, монах стоял на своем; сперва он даже хотел, чтобы его и накормили во дворе. Наконец его все-таки привели с собою в горницу; Кристин затопила печку в углу и поставила на стол свечи, пока девушка вносила еду и питье.

Монах уселся на скамью у самой двери и ничего не хотел на ужин, кроме холодной каши да воды. И не согласился, когда Лавранс предложил приготовить ему баню и плеть постирать одежду.

Брат Эдвин возился, почесывался, и все его худое старое лицо смеялось.

– Нет, нет, – говорил он, – насекомые кусают мою гордую плоть куда лучше, чем бичи и выговоры настоятеля! Все это лето я прожил под скалой в горах – мне разрешили уйти в пустыню, чтобы поститься и молиться; и вот я сидел там, воображая. что стал теперь совсем святым отшельником. А бедняки из Сетпадала приносили мне пищу и думали – вот уж перед ними действительно благочестивый и целомудренный монах. "Брат Эдвин, – говорили они, – если бы было побольше таких монахов, как ты, то мы бы куда скорее исправились, а то мы постоянно видим священников, епископов и монахов, которые грызутся и дерутся друг с другом, как поросята у корыта" Я, правда, внушал им, что не по-христиански говорить такие слова, но мне нравилось слышать это, н я молился да пел вовсю, так что в горах прямо звенело. И теперь для меня очень полезно чувствовать, как вши грызутся и дерутся на моей собственной шкуре, и слышать, как добрые хозяйки, соблюдающие чистоту и порядок в своих горницах, кричат, что эта грязная монастырская свинья отлично может ночевать и на сеновале в летнее время. Сейчас я иду на север, в Нидарос, к празднику святого Улава, и мне полезно видеть, как люди не очень-то спешат близко подходить ко мне…

Ульвхильд проснулась; Лавранс подошел к ней и поднял с кровати, завернув в свой плащ.

– Вот, дорогой отец, тот ребенок, о котором я рассказывал. Возложите на нее руки и помолитесь Богу о ней, как вы молились за того мальчика в Мельдале, который, как мы слышали, стал снова ходить…

Монах ласково взял Ульвхильд за подбородок и посмотрел ей в лицо. Потом поднял ее ручку и поцеловал.

– Лучше молитесь вы оба, и ты и жена твоя, Лавранс, сын Бьёргюльфа, чтобы вам не впасть в искушение и не пытаться перебороть волю Божию ради этого ребенка. Сам Господь наш Иисус Христос поставил эти маленькие ножки на стезю, по которой вернее всего можно будет дойти до обители мира, – я вижу по твоим глазам, блаженная Ульвхильд, что у тебя есть молельщики и представители в лучшем мире.

– Но я слышал, что мальчик в Мельдале выздоровел, – тихо сказал Лавранс.

– Он был единственный сын у бедной вдовы, и не было никого, кроме прихода, кто стал бы кормить и одевать его, когда матери не станет. И все-таки эта женщина молилась только о том, чтобы Бог даровал ей безбоязненное сердце, дал ей сил верить, что он устроит все так, как будет лучше для мальчика.

А я только то и сделал, что повторял с нею эту молитву.

– Нелегко будет ее матери и мне успокоиться на этом, – глухо ответил Лавранс. – Особенно потому, что девочка такая красивая и такая хорошая.

– Видел ли ты ребенка, который родился в Листаде, на юге долины? – спросил монах. – Или тебе хотелось бы, чтобы твоя дочка была такою?

Лавранс вздрогнул и прижал девочку к себе.

– Разве тебе не кажется, – снова заговорил брат Эдвин, – что все мы в глазах Бога – дети, над которыми он горюет, ибо мы искалечены грехом? И все же нам кажется, что на свете нам жить не так уж плохо!

Он подошел к изображению девы Марии на стене, и все опустились на колени, пока он читал вечернюю молитву. Им казалось, что брат Эдвин принес утешение.

Но когда он вышел, чтобы найти себе место для ночлега, Астрид, старшая из служанок, тщательно подмела пол всюду, где стоял и сидел монах, и сейчас же бросила сор в огонь.

На следующее утро Кристин поднялась рано, положила молочной каши и пшеничных лепешек на красивое деревянное блюдо с выжженными украшениями, – ей было известно, что монах никогда не прикасался к мясному, – и сама отнесла ему поесть. В доме почти никто еще не вставал.

Брат Эдвин стоял на мостках у хлева, уже совсем собравшись в путь, с котомкой на плечах и палкой в руках; он с улыбкой поблагодарил Кристин за беспокойство, уселся на траве и принялся за еду; Кристин же села у его ног.

Прибежала во всю прыть ее маленькая белая собачка; громко звенели колокольчики у нее на ошейнике. Кристин взяла ее на руки, а брат Эдвин стал щелкать перед носом собачки пальцами, бросал ей в пасть кусочки хлеба и очень расхваливал.

– Она из той породы, которую ввезла в Норвегию королева Эуфемия[32], – сказал он. – У вас теперь в Йорюндгорде так все богато, и в большом и в малом…

Кристин покраснела от удовольствия. Она и сама знала, что у нее породистая собака, и гордилась ею; во всей округе ни у кого не было домашних собачек. Но она не знала, что ее собака той же породы, что у королевы.

– Симон, сын Андреса, прислал мне ее, – сказала она, прижимая к себе собачку, а та лизнула ее в лицо. – Ее зовут Кортелин.

вернуться

32

Эуфемия – жена короля Хокона V, царствовавшего в Норвегии в то время.