Вот обрадуется Гюннюльф, когда вернется домой и застанет меня женатым! – сказал Эрленд.

Потом он стал рассказывать о большом наследстве, доставшемся ему после родителей; Кристин поняла, что он сам едва ли знает, как обстоят сейчас его дела. Сама она была довольно хорошо осведомлена о делах отца по купле и продаже земель, Но Эрленд вел свои дела совсем иначе, продавал и расточал, разорял и закладывал – хуже всего в последние годы, когда он хотел расстаться со своей любовницей и потому думал, что со временем его беспутный образ жизни будет забыт и родичи начнут помогать ему; он надеялся в конце концов получить воеводство над половиной округа Оркедал, как его отец.

– Но сейчас я просто ума не приложу, чем все это кончится! – сказал он. – Быть может, я в конце концов буду сидеть в маленькой горной усадьбе, как Бьёрн, сын Гюннара, и таскать на спине навоз, как рабы в прежние времена, потому что лошади у меня не будет!

– Помоги тебе Бог, – смеясь сказала Кристин. – Тогда мне непременно нужно будет переехать к тебе – я уверена, что больше тебя смыслю в крестьянском хозяйстве.

– Ну, корзин-то с навозом ты, я думаю, не таскала? – сказал он тоже со смехом.

– Нет, но видела, как навоз раскладывают по полям, а хлеб сеяла дома почти каждый год. Мой отец обычно сам распахивал ближайшие поля, а потом давал мне засевать первую полосу, чтобы я принесла счастье… – Воспоминание больно укололо ее сердце, и она поспешно продолжала:

– Да и надо, чтобы у тебя была женщина печь хлеб, варить брагу, штопать твою единственную рубашку и доить – тебе придется нанять одну или две коровы у кого-нибудь из соседних богатых крестьян…

– Благодарение Богу, что я снова слышу твой смех! – сказал Эрленд и поднял Кристин на руки, так что она лежала у него на груди, как ребенок.

В те шесть ночей, когда Осмюнда, сына Бьёргюльфа, не было дома, Эрленд каждый раз с вечера приходил к Кристин.

В последнюю ночь он казался таким же несчастным, как и она; много раз повторял, что они не проживут в разлуке ни одного дня дольше, чем это будет необходимо. Наконец совсем тихо сказал:

– Если случится так скверно, что мне до зимы не удастся вернуться в Осло… а тебе понадобится дружеская помощь… то знай, что ты сможешь спокойно обратиться к отцу Иону здесь, в Гердарюде. Мы с ним друзья с детских лет. И на Мюнана, сына Борда, можешь тоже положиться…

Кристин только кивнула головой. Она поняла, что Эрленд говорит о том же, о чем она сама думала каждый божий день; но Эрленд об этом ничего больше не сказал. Поэтому она тоже промолчала, ей не хотелось показывать, как больно сжималось ее сердце.

В те вечера он оставлял ее, когда время подходило к полуночи, но в этот последний вечер начал горячо умолять ее позволить ему лечь и поспать у нее немного. Кристин боялась этого, но Эрленд сказал заносчиво:

– Пойми же, если меня и застанут здесь, в твоей горенке, то я сумею постоять за себя…

Ей и самой хотелось удержать его у себя подольше, и она не в силах была ни в чем отказать ему.

Но Кристин боялась, что они могут проспать. Поэтому она просидела большую часть ночи, прислонясь к изголовью, время от времени забываясь сном, и не могла понять, когда Эрленд действительно ласкал ее и когда ей это только снилось. Одну руку она положила ему на грудь, туда, где ощущалось биение его сердца, и повернулась лицом к окну, чтобы следить за рассветом.

Наконец ей пришлось разбудить его. Она накинула на себя кое-что из одежды и вышла вместе с ним на галерею; он перелез через перила с той стороны стабюра, которая была обращена к другому дому. И вот он исчез за углом. Кристин вернулась к себе и забралась в постель; она дала себе волю и заплакала впервые с тех пор, как стала собственностью Эрленда.

V

В монастыре дни шли по-прежнему. Кристин проводила время то в спальне, то в церкви, то в ткацкой, то в книгохранилище, то в трапезной. Монахини и монастырские работники сняли урожай в огороде и в фруктовом саду; наступил осенний праздник Воздвижения Честного Креста с торжественной процессией, потом начался пост перед Михайловым днем. Кристин удивлялась – по-видимому, никто не замечал в ней никакой перемены. Правда, она всегда была довольно молчаливой среди чужих, а Ингебьёрг, дочь Филиппуса, ее соседка и днем и ночью, вполне справлялась со своей задачей болтать за двоих.

Итак, никто не замечал, что Кристин всеми своими помыслами была далека от окружающего. Любовница Эрленда – она твердила в душе, что теперь она любовница Эрленда! Ей казалось, будто она все это видела во сне – вечер накануне праздника святой Маргреты, тот краткий час в овине, ночи в стабюре в Скуге – или ей все это приснилось, или же ей снится то, что сейчас! Но когда-нибудь ей придется проснуться, когда-нибудь все откроется. Она ни одного мгновения не сомневалась в том, что уже носит ребенка от Эрленда…

Но что именно ожидает ее, когда в один прекрасный день это обнаружится, – об этом она не могла как следует подумать. Посадят ли ее в темницу или отошлют домой?.. Вдали она видела бледные образы отца и матери… И Кристин закрывала глаза, чувствуя дурноту и головокружение, склонялась перед воображаемой грозой, стараясь закалить себя и приучить переносить то зло, которое, как ей верилось, должно кончиться тем, что она будет брошена на веки вечные в объятия Эрленда – единственное место, где теперь она считала себя дома.

И в этом напряженном состоянии было столько же надежды, сколько и ужаса, столько же сладости, сколько и муки. Она была несчастна, но чувствовала, что ее любовь к Эрленду – словно растение, взращенное в глубине ее существа, и на нем с каждым днем распускаются все новые и все более яркие цветы, несмотря на несчастье. В последнюю ночь, когда Эрленд спал у нее, она познала в проблеске мимолетной сладости, что ее ожидают в его объятиях такие радость и счастье, каких она еще не знала до сих пор, – она вся трепетала при одном воспоминании об этом; это было как горячий, пряный запах разогретых солнцем садов. "Пащенок" – это слово Инга бросила ей в лицо, но теперь она как бы приняла его и прижала к своему сердцу. Пащенок – это был ребенок, тайно зачатый в лесах и на лугах. Она чувствовала свет солнца и запах елей над лесной полянкой. Каждое новое, пробивающееся в душе беспокойство, каждое ускоренное биение пульса в теле принимала она за движение зародыша, который напоминал ей, что теперь она вступила на новый путь, и как бы ни трудно было пройти его весь, она была уверена, что в конце концов этот путь должен привести ее к Эрленду.

Кристин сидела между Ингебьёрг и сестрой Астрид и вышивала большой ковер с рыцарями и птицами под листвой деревьев. А сама тем временем представляла себе, как она убегает, когда придет ее час и нельзя уже будет дольше ничего скрывать. Она идет по большим дорогам, одетая как бедная женщина; все, что она имеет из золота и серебра, она несет с собою в узелке. Она находит себе пристанище в каком-нибудь доме, где-нибудь в глухой долине, живет там как работница, носит коромысло на плечах, убирает хлеб, печет и стирает и выслушивает ругательства, потому что не хочет сказать, кто отец ее ребенка. И вот приходит Эрленд и находит ее…

Порой она представляла себе, что Эрленд приходит слишком поздно. Она, белая как снег и прекрасная, лежит на бедной крестьянской постели. Эрленд, нагнувшись под притолокой, входит в горницу; он одет в длинный черный плащ, который он обыкновенно носил, когда приходил к ней по ночам в Скуге. Хозяйка подводит его туда, где лежит Кристин; он опускается на колени и берет ее холодные руки, глаза его полны смертельного горя – так вот где лежишь ты, моя единственная радость… Согбенный от горя, выходит он из горницы, прижимая к груди своего маленького сына, закутанного в складки плаща… Нет, она не думает, чтобы все это кончилось так; она не умрет, и Эрленд не испытает такого горя!.. Но ей было так тяжело и грустно, что хорошо было думать именно так…

И вдруг на мгновение ей становилось ясно до леденящего ужаса; ребенок – это не воображение, это неизбежность; рано или поздно ей придется ответить за то, что она сделала, – и она чувствовала, что сердце ее замирает от ужаса…