Ничего праздничного не было в этом промозглом вечере, но я привык, что стадион для меня всегда праздник – при любой погоде. И всегда есть что-то примечательное в самой обстановке.

Но никогда прежде я не пробовал объяснить – ни себе, ни кому бы то ни было – в чем, по-моему, заключается этот праздник. Никогда не спешил уложить впечатления в слова – зачем?

А сейчас в репортерских амбициях я лихорадочно соображал: уместно ли написать, допустим, что прожекторы, направленные на поле с мачт, слепо отразились в черных лужах гаревой дорожки? Заведующий наверняка может спросить: а почему слепо? И сам я сомневался, а могут ли лужи в один и тот же момент быть и черными (на черной гари), и слепо отразившими?

И разрешат ли мне вообще в связи с рекордом, который еще неизвестно установят ли, упомянуть лужи?

…На мокром поле появились игроки. Вышли с мячами на разминку.

Яшина, Численно я накануне видел в Лужниках в том самом матче, что так живописно препарировал Галинский.

Сейчас я их еле узнавал…

Они вышли на поле буднично, как в соседнюю комнату вошли, – прожекторы, от которых я ждал слепого отражения в лужах, создали, оказывается, почти домашний уют. И тишина трибун дополняла иллюзию.

Разительно – после Лужников – сократившаяся дистанция между мною и футболистами – и я выбит вдруг из колеи своих репортерских забот.

Я не отброшен назад. Я не ввергнут ни в какие воспоминания. Это, наоборот, что-то новое для меня в футболе, о котором я и не думал никогда в последние годы с личной интонацией.

Я сражен предчувствием. Редакционное задание больше не тревожит меня. Я как забыл про честолюбивые планы, связанные со «Спортом». Мне теперь кажется, что именно тогда я понял несостоятельность своих намерений стать спортивным журналистом. И не слишком пожалел об этом.

Рекорда в тот день не установили. И на футбол я не остался – посмотрел рассеянно несколько минут и почему-то ушел.

Нет, в редакцию я вернулся. И убедил себя в необходимости штатной в ней работы. И зачисли меня тогда в штат – все бы, возможно, и покатилось по накатанному. И моей личной заслуги в том, что судьба оказалась посложнее, в общем, нет. Я в тот период соглашался на инерцию. Только не от моего согласия это зависело. И хорошо, наверное, что не от моего.

После того раза я опять долго – дальше-то выяснится, что прошло меньше года, но, значит, и на третьем десятке года бывают плотными и оттого длинными, как в детстве, – не приходил на «Динамо».

Но в тот день, когда не поставлен был рекорд и, соответственно, не выполнено редакционное задание, я уже точно знал – теперь-то понимаю, что знал, – возвращение произошло.

Не в адресе дело… Но и в адресе – тоже.

Я ведь и сейчас бываю на динамовском стадионе не часто, однако снова – случайно ли? – живу поблизости. И в жизнь мою, в биографию он входит с прежней непременностью: не событийной, так хотя бы географической. Предзнаменование? Или же я опять фантазирую?

…В последний – перед долгим перерывом – раз я был на «Динамо» из-за Стрельцова. Пришел специально на него посмотреть в рядовом матче. Уже и наслышан был, и по телевизору в памятных всем играх его видел. И вот пришел на игру, когда никакой давки за билетами не было, время аншлагов давным-давно прошло, разве что уж матч очень престижный, но такие матчи, как правило, игрались в Лужниках. Пришел и смотрел на него с Южной трибуны, как когда-то на Петра Дементьева. И как тогда Дементьев, он практически простоял всю игру. Но не припомню ни досады своей, ни разочарования. Смотреть на Стрельцова – вальяжного, с желтым коком, ушедшего, как с трибуны казалось, в себя, в свои мысли, далекие от игры, погруженного – все равно было интересно. Не было сомнений, что все у этого парня впереди.

У меня тогда уже пропало детское желание познакомиться с футболистом, посмотреть на него вблизи. Мне тогда уже иначе, как по билету, а еще лучше, по телевизору, и не хотелось смотреть футбол. А десять лет пройдет – и куда моя спокойная обстоятельность денется? Въеду в Северные ворота на автобусе с футболистами (и Стрельцов сидит в том автобусе) и буду нервничать, словно самому на поле выходить…

Валентин Иванов будет уже тренером «Торпедо». Воронин подведет – не приедет на сбор перед полуфинальным матчем на Кубок с московским «Динамо». Травмированного Стрельцова придется заявить на игру. Само присутствие его на поле могло многое решить.

В автобусе, выехавшем из Мячкова, торпедовской базы, он сразу сядет на табурет рядом с водителем и до самых Северных ворот стадиона будет настраивать транзистор на соответствующую музыку.

А еще через десять с чем-то лет я буду вспоминать об этом в мемуарно-аналитических ремарках к литературной записи стрельцовской книги.

В ремарках этих я тоже, очевидно, самоутверждался. И в самоутверждении таком рисковал комментариями к Стрельцову заслонить самого Стрельцова (помните ироническое, чеховское: «Важен не Шекспир, а комментарии к Шекспиру»?). Но в контексте новой книги ремарки, возможно, проиллюстрируют мои поиски жанра?

5

…Может быть, в романе, посвященном середине пятидесятых годов, Стрельцов возник бы как действующее лицо и рассматривался бы в определенном социальном аспекте?

Эдуард Стрельцов возник в меняющемся мире футбола.

Но футбол-то менялся не сам по себе – футбол менялся в несомненной связи со всем, что менялось вокруг его полей и трибун стадионов.

Невольное укрупнение фигур, занятых в футболе послевоенных лет, казалось естественным. Место, отводимое футболу в ряду зрелищ сороковых годов, кого-то, вероятно, и коробило, но не оспаривалось.

В эмоциональной хронике того времени герои футбола воспринимались персонажами своего рода драматургии – фольклорной, но, безусловно, злободневной.

Посещение стадиона было массовым и одновременно престижным – едва ли не всех знаменитых людей страны в дни больших матчей можно было застать на динамовских трибунах.

Популярность футбольного мастера была популярностью в квадрате – популярностью в популярности. Спортивный жанр как бы превращался в своего рода вексель – обязательство прославить.

Но к весне пятьдесят четвертого года – моменту появления Эдуарда Стрельцова – в незыблемой популярности футбола можно было уже засомневаться. Теперь-то ясно, что это был отлив перед новым, несколько иным, не столь безудержно страстным, но все же приливом. Но тогда никто не смог бы, наверное, сказать с полной определенностью, что прежний интерес к футболу возродится. Впрочем, того, что наблюдалось в послевоенные годы, больше не повторилось. На Стрельцова подобное свидетельство, однако, никакой тени не бросает – «на Стрельцова» ходили все годы, что он выступал…

Тогдашнее снижение популярности футбола не трудно объяснить как огорчение поражением наших футболистов в первом для себя олимпийском турнире пятьдесят второго года.

(На меня, однако, – замечу – расформирование ЦДСА в наказание за олимпийский проигрыш ее ведущих игроков произвело впечатление посильнее, чем сам проигрыш. Я не представлял себе «внутреннего» календаря без своей команды.)

Поражение потерпели «первачи», знаменитости, кумиры и герои послевоенных сезонов. Болельщики (в те годы завсегдатая стадиона можно было в большей степени считать болельщиком, чем зрителем, склонным, как я сейчас, к аналитике, к спокойному размышлению) слишком уж привыкли верить в незаменимость своих любимцев, в их класс, который со времени динамовских побед в Англии поздней осенью сорок пятого года полагали (и не без оснований) международным.

Мысль же о том, что лучшие годы послевоенных лидеров позади, казалась слишком уж жестокой, разрушающей романтический мир, уютно обжитый любителями футбола.

Правда, с чувствами зрителей тогда и не подумали считаться. Если и пытались апеллировать, то уж, скорее, к трезвости чисто спортивного восприятия происходящего, чем к упрямству личностных симпатий и пристрастий.