Рауль чуть-чуть покачал головой и с нежностью прижался к плечу отца. Ни тот, ни другой не нашли больше ни одного слова, так как сердца их были переполнены до краев.

Внезапно топот многочисленных лошадей и голоса на дороге в Блуа привлекли их внимание. Они увидели верховых, весело потрясавших факелами, свет которых мелькал между деревьями, и время от времени придерживавших коней, чтобы не отрываться от следовавших за ними всадников.

Эти огни, шум, пыль столбом от дюжины лошадей в богатых чепраках и нарядной сбруе — все это составляло странный контраст с глухим и мрачным исчезновением двух расплывшихся в воздухе призраков — Портоса и Арамиса.

Атос вернулся к себе. Но не успел он еще дойти до цветника, как ворота замка загорелись, казалось, пламенем. Факелы застыли на месте и как бы зажгли дорогу. Раздался крик: «Герцог де Бофор!»

Атос бросился к дверям своего дома.

Герцог уже сошел с лошади и оглядывался вокруг.

— Я здесь, монсеньор, — сказал Атос.

— А, добрый вечер, дорогой граф, — произнес герцог с той сердечностью, которая подкупала сердца всех встречавшихся с ним. — Не слишком ли поздно даже для друга?

— Входите, ваша светлость, входите.

Опираясь на руку Атоса, герцог де Бофор[*] прошел в дом. За ними туда же последовал и Рауль, скромно шагавший сзади вместе с офицерами герцога, среди которых у него были друзья.

VIII. Герцог де Бофор

Герцог обернулся в тот самый момент, когда Рауль, желая оставить его с Атосом наедине, закрывал дверь и собирался перейти вместе с офицерами в соседнюю залу.

— Это тот юноша, которого так расхваливал принц? — спросил де Бофор.

— Да, это он.

— По-моему, он настоящий солдат! Он здесь не лишний, пусть останется с нами.

— Оставайтесь, Рауль, раз монсеньор разрешает, — повернулся к сыну Атос.

— Как он красив и статен! — продолжал герцог. — А вы мне дадите его, если я попрошу вас об этом, сударь?

— Что вы хотите сказать, монсеньор?

— Ведь я заехал проститься с вами. Разве вам не известно, кем я в скором времени стану?

— Вероятно, тем, кем вы были всегда, монсеньор, то есть храбрым принцем и отменным дворянином.

— Я становлюсь африканским принцем и бедуинским дворянином. Король посылает меня покорять арабов.

— Что вы, монсеньор!

— Это странно, не так ли? Я, чистокровный парижанин, я, король предместий (меня ведь прозвали рыночным королем), я перехожу с площади Мобер к подножию минаретов Джиджелли[*]; из фрондера я превращаюсь в искателя приключений.

— О, монсеньор, если бы не вы сами говорили об этом…

— Вы б не поверили, разве не так? Все же вам придется поверить и давайте простимся. Вот что значит обрести вновь королевскую милость.

— Милость?

— Да. Вы улыбаетесь. Ах, дорогой граф, знаете ли вы, почему я принял подобное назначение?

— Потому что слава для вашей светлости превыше всего.

— Какая там слава — отправляться за море, чтобы стрелять из мушкета по дикарям! Нет, там не найду я славы, и всего вероятнее, что меня ожидает там нечто другое… Но я неизменно хотел и продолжаю хотеть, чтобы жизнь моя, слышите, граф, чтобы жизнь моя заблистала еще и этой гранью, после того как пятьдесят долгих лет она излучала самый причудливый блеск. Ведь посудите-ка сами, разве не странно родиться сыном короля, воевать с королями, считать себя одним из могущественнейших людей своего века, никогда не терять собственного достоинства, походить на Генриха Четвертого, быть великим адмиралом Французского королевства — и поехать за смертью в Джиджелли ко всем этим туркам, маврам и сарацинам?

— Монсеньор, вы так упорно настаиваете на этом, — сказал смущенный словами Бофора Атос. — С чего это вы решили, что столь блистательная судьба оборвется в этом жалком углу?

— Неужели вы думаете, справедливый и доверчивый человек, что, если меня отправляют в Африку под таким смехотворным предлогом, я не постараюсь выйти из этого смешного положения с честью? И не заставлю говорить о себе? А чтобы заставить говорить о себе, когда есть принц, есть Тюренн и еще несколько моих современников, могу ли я, адмирал Франции, сын Генриха Четвертого и король Парижа, сделать что-либо иное, кроме того, чтобы подставить свой лоб под пулю? Черт возьми! Уверяю вас: об этом, будьте спокойны, несомненно, заговорят. Я буду убит назло и вопреки всем на свете. Если не там, то где-нибудь в другом месте.

— Монсеньор, что за чрезмерное преувеличение! А в вашей жизни чрезмерной была только храбрость!

— Черт возьми, дорогой друг, это не храбрость, настоящая храбрость — это ехать за море навстречу цинге, дизентерии, саранче и отравленным стрелам, как мой предок Людовик Святой[*]. Кстати, известно ли вам, что эти бездельники пользуются отравленными стрелами и посейчас? И потом, я об этом думаю уже очень давно. А вы знаете, если я хочу чего-нибудь, то хочу очень сильно.

— Вы пожелали покинуть Венсен, монсеньор?

— Да, и вы мне помогли в этом, друг мой; кстати, я оборачиваюсь во все стороны и не вижу моего старого приятеля Вогримо. Как он и что он?

— Вогримо и доныне — почтительный слуга вашей светлости, — улыбнулся Атос.

— У меня с собой для него сто пистолей, которые я привез как наследство. Мое завещание сделано.

— Ах, монсеньор, монсеньор!

— И вы понимаете, что если б увидели имя Гримо в моем завещании…

Герцог расхохотался. Затем, обратившись к Раулю, который с начала этой беседы погрузился в раздумье, он произнес:

— Молодой человек, я знаю, что здесь есть вино, именуемое, если не ошибаюсь, «Вувре»…

Рауль торопливо вышел, чтобы распорядиться относительно угощения герцога. Бофор взял Атоса за руку и спросил:

— Что вы хотите с ним делать?

— Пока ничего, монсеньор.

— Ах да, я знаю; со времени страсти короля к… Лавальер…

— Да, монсеньор.

— Значит, все это правда?.. Я, кажется, знавал ее некогда, эту маленькую прелестницу Лавальер. Впрочем, она, сколько помнится, не так уж хороша.

— Вы правы, монсеньор, — согласился Атос.

— Знаете ли, кого она мне чем-то напоминает?

— Она напоминает кого-нибудь вашей светлости?

— Она похожа на одну очень приятную юную девушку, мать которой жила возле рынка.

— А-а! — кивнул Атос.

— Хорошие времена! — добавил Бофор. — Да, Лавальер напоминает мне эту милую девушку.

— У которой был сын, не так ли?

— Кажется, да, — ответил герцог с той наивной беспечностью и великолепной забывчивостью, интонации которых передать невозможно. — А вот бедняга Рауль, он, бесспорно, ваш сын, не так ли?

— Да, монсеньор, он, бесспорно, мой сын.

— Бедный мальчик оскорблен королем и очень страдает.

— Он делает нечто большее, монсеньор, он сдерживает порывы своей души.

— И вы позволите ему тут закоснеть? Это нехорошо. Послушайте, дайте-ка его мне.

— Я хочу его сохранить при себе, монсеньор. У меня только он один на всем свете, и пока он захочет оставаться со мной…

— Хорошо, хорошо, — сказал герцог, — и все же я быстро привел бы его в чувство. Уверяю вас, он из того теста, из которого делаются маршалы Франции.

— Возможно, монсеньор, но ведь маршалов Франции назначает король; Рауль же ничего не примет от короля.

Беседа прервалась, так как в комнату возвратился Рауль. За ним шел Гримо, руки которого, еще твердые и уверенные, держали поднос со стаканами и бутылкой вина, столь любимого герцогом.

Увидев того, кому он издавна покровительствовал, герцог воскликнул:

— Гримо! Здравствуй, Гримо! Как поживаешь?

Слуга отвесил низкий поклон, обрадованный не меньше своего знатного собеседника.

— Вот и встретились два старинных приятеля! — улыбнулся герцог, энергично трепля по плечу Гримо.