— Значит, пару дней ты проспала, — начала Элисон. — Хм, что же ты пропустила… Знаменитости принимали наркотики, политики ссорились, другие знаменитости надели бикини, обнажившие несовершенство их тел. Одни команды выиграли матчи, другие проиграли. — Я улыбнулась. — Нельзя просто так от всего исчезать, Хейзел. Ты много пропускаешь.
— Еще, — попросила я, кивнув на белую пластиковую чашку в руке медсестры.
— Не надо бы, — сказала она, — но я бунтарка. — Она сунула мне в рот еще одну ложку ледяной крошки. Я пробормотала «спасибо». Спасибо, Боженька, за хороших медсестер. — Устала? — спросила Элисон. Я кивнула. — Поспи. Я постараюсь кое-кого отвлечь и дать тебе пару часов, прежде чем придут мерить тебе температуру, проверять пульс, дыхание… — Я снова сказала «спасибо» — в больнице часто благодаришь — и попыталась устроиться в кровати поудобнее. — А что же ты не спрашиваешь о своем бойфренде? — удивилась Элисон.
— У меня нет бойфренда, — ответила я.
— Но какой-то мальчик не выходит из комнаты ожидания с тех пор, как тебя привезли.
— Он хоть не видел меня в таком виде?!
— Нет, сюда можно только родственникам.
Я кивнула и забылась неглубоким сном.
Только через шесть дней меня отпустили домой, шесть дней ничегонеделания, разглядывания акустической потолочной плитки, просмотра телевизора, сна, боли и желания, чтобы время шло быстрее. Огастуса я не видела, только родителей. Волосы у меня сбились в птичье гнездо, своей шаркающей походкой я напоминала пациентов с деменцией, но с каждым днем чувствовала себя немного лучше. Сон борется с раком, в тысячный раз сказал мой лечащий врач Джим, осматривая меня как-то утром в присутствии студентов-медиков.
— Тогда я просто машина для борьбы с раком, — отозвалась я.
— Правильно, Хейзел. Отдыхай и скоро поедешь домой.
Во вторник мне сказали, что в среду я поеду домой. В среду под небольшим присмотром два студента-медика вынули у меня из бока дренаж — ощущение, будто тебя закалывают в обратном направлении, — но все прошло не очень гладко, поэтому было решено оставить меня до четверга. Я начала уже думать, что стала субъектом какого-то экзистенциалистского эксперимента с постоянно отдаляемым удовольствием, когда в пятницу утром пришла доктор Мария, с минуту меня осматривала и наконец сказала, что я могу идти.
Мама открыла свою раздутую сумку, демонстрируя, что захватила мне одежду, в которой я поеду домой. Вошла медсестра и сняла мой катетер. Я почувствовала себя выпущенной на свободу, хотя по-прежнему возила за собой кислородный баллон. Я потопала в ванную, приняла первый за неделю душ, оделась и так устала от всего этого, что мне пришлось прилечь и отдышаться. Мама спросила:
— Хочешь увидеть Огастуса?
— Да, пожалуй, — ответила я через минуту. Встав, я дотащилась до одного из пластиковых стульев у стены и сунула под него баллон. Сил у меня после этого не осталось.
Папа вернулся с Огастусом через несколько минут. Волосы у него были спутаны и свешивались на лоб. При виде меня он расплылся в фирменной дурацкой улыбке Огастуса Уотерса, и я невольно улыбнулась в ответ. Он присел на синий шезлонг, обитый искусственной кожей, и подался ко мне не в силах прогнать улыбку.
Мама с папой оставили нас одних, отчего мне стало неловко. Я с трудом выдерживала взгляд его глаз, хотя они были настолько хороши, что в них трудно было невозмутимо смотреть.
— Я скучал по тебе, — сказал Огастус.
Голос у меня получился совсем писклявый:
— Спасибо, что не пытался меня увидеть, когда я выглядела как черт-те что.
— Честно говоря, ты и сейчас ужасно выглядишь.
Я засмеялась:
— Я тоже по тебе соскучилась. Просто не хотела, чтобы ты видел… все это. Я хотела… ладно, не важно. Не всегда же получаешь желаемое.
— Неужели? — удивился он. — А я-то думал, что мир — это фабрика по исполнению желаний!
— А вот, оказывается, не так, — возразила я. Огастус сидел такой красивый… Он потянулся к моей руке, но я покачала головой.
— Нет, — тихо произнесла я. — Если мы будем встречаться, это должно быть не так.
— Ладно, — согласился он. — С фронтов желаний у меня есть хорошие и плохие сводки.
— Ладно, — выжидательно протянула я.
— Плохие новости в том, что мы не можем ехать в Амстердам, пока тебе не станет лучше. Впрочем, «Джини» обещала подождать со своими чудесами, пока ты не поправишься.
— Это хорошая новость?
— Нет, хорошая новость в том, что пока ты спала, Питер ван Хутен снова поделился с нами плодами своего блестящего ума.
Он опять потянулся к моей руке, но на этот раз сунул мне в ладонь многократно сложенный листок писчей бумаги с тисненым заголовком «Питер ван Хутен, беллетрист в отставке».
Я прочла письмо уже дома, устроившись на своей огромной пустой кровати, где никакие медицинские процедуры или деятели не могли мне помешать. Неровный, с сильным наклоном почерк ван Хутена я разбирала целую вечность.
Уважаемый мистер Уотерс!
По получении Вашей электронной депеши, датированной четырнадцатым апреля, я вполне прочувствовал шекспировскую сложность Вашей трагедии. Все персонажи Вашей истории имеют незыблемую гамартию: она — свою тяжелую болезнь, Вы — свое сравнительно хорошее здоровье. Когда ей лучше или Вам хуже, звезды смотрят на вас не столь косо, хотя вообще смотреть косо — основное занятие звезд, и Шекспир не мог ошибиться сильнее, чем когда вложил в уста Кассия фразу: «Не в звездах, нет, а в нас самих ищи / Причину, что ничтожны мы и слабы».[7] Легко так говорить, когда ты римский аристократ (или Шекспир), однако в реальности в наших гороскопах почти сплошь ошибки.
Раз речь зашла о несовершенствах старого Уилла, Ваше письмо о юной Хейзел напомнило мне Пятьдесят пятый сонет Барда, который начинается: «Ни мрамору, ни злату саркофага, / Могущих сил не пережить стихов, / Не в грязном камне, выщербленном влагой, / Блистать ты будешь, но в рассказе строф»[8] (не по теме, но время действительно худшая из шлюх: кидает каждого). Стихи прекрасны, но утверждение ложно: мы действительно помним «веские слова» Шекспира, но что мы помним о человеке, память которого он увековечил? Ничего. Все, что можно сказать с уверенностью, — это был мужчина; об остальном нам остается лишь догадываться. Шекспир сказал нам драгоценно мало о человеке, которого похоронил в своем лингвистическом саркофаге (прошу Вас быть свидетелем — когда мы говорим о литературе, мы делаем это в настоящем времени. Когда мы говорим о мертвых, мы уже не столь любезны). Нельзя обессмертить ушедших, написав о них. Язык хоронит, но не воскрешает (откровенно признаюсь, я не первый, кто сделал это наблюдение; сравните стих Маклиша «Замшелый мрамор царственных могил», где есть героическая строка: «Я скажу, что ты умрешь, и никто тебя не вспомнит».
Я отступил от темы, но вот в чем мораль: мертвые видны только чудовищному немигающему глазу памяти. Живые, слава Небесам, сохраняют способность удивлять и разочаровывать. Ваша Хейзел жива, Уотерс, и Вы должны уважать ее решение, особенно если оно принято настолько осознанно. Она щадит Вас, желает избавить от боли; позвольте же ей так поступить. Возможно, Вы не считаете логику юной Хейзел убедительной, но я бреду по этой юдоли слез дольше, чем вы, и с моей точки зрения Ваша девочка отнюдь не сумасшедшая.
Искренне Ваш
Он действительно собственноручно нам написал. Я лизнула палец и потыкала бумагу. Чернила немного расплылись. Настоящее.
— Мама, — позвала я. Я говорила негромко, но мне и не нужно было — она всегда наготове.
Мама просунула голову в дверь:
— Ты в порядке, деточка?
— Можешь сейчас позвонить доктору Марии и спросить, убьет ли меня трансконтинентальный перелет?