— Хейзел! — Папа крепче сжал мою руку. — Извинись перед матерью!

Я вырывала руку, но он не отпускал, и я не могла дотянуться до канюли. Это бесило, как никогда. Все, чего мне хотелось, — старого доброго подросткового бунта, чтобы с топотом выйти из комнаты и грохнуть дверью, а затем включить «Лихорадочный блеск» и яростно писать надгробную речь. А я не могла, потому что не могла, блин, дышать.

— Канюля, — взвыла я. — Кислород!

Папа немедленно меня отпустил и кинулся открывать баллон. Я видела вину в его глазах, но он по-прежнему был рассержен.

— Хейзел, извинись перед матерью.

— Отлично, извиняюсь, только сегодня мне не мешайте.

Они ничего не сказали. Мама сидела, скрестив руки на груди, не глядя на меня. Через некоторое время я поднялась и ушла к себе писать об Огастусе.

Мама с папой несколько раз пытались стучать ко мне в дверь или что-то спрашивать, но я отрезала, что занята важным делом. У меня ушло много времени, чтобы понять, о чем я хочу написать, и даже тогда я осталась не совсем довольна своим творением. Я еще не закончила, когда заметила, что на часах без двадцати восемь. Это значило, что я опоздаю, даже если не переоденусь, то есть поеду в голубых пижамных штанцах, шлепанцах и футболке Гаса с баскетболистом Батлером.

Я вышла из комнаты и попыталась пройти мимо родителей, но отец сказал:

— Ты не можешь никуда ехать без разрешения.

— О Боже мой, папа, он просил написать ему надгробное слово, ясно тебе? Я буду дома каж-дый чер-тов ве-чер с зав-траш-не-го дня, понятно?

На этом они наконец отстали.

Всю дорогу я успокаивалась после разговора с родителями. Я подъехала к церкви сзади и припарковалась на полукруглой дорожке рядом с машиной Огастуса. Задняя дверь церкви была открыта и подперта булыжником размером с кулак. Я думала спуститься по лестнице, но потом все же решила дождаться старого скрипучего лифта.

Дверцы лифта разъехались, и передо мной открылся зальчик группы поддержки. Пустые стулья были составлены в кружок, и Гас в инвалидном кресле, чудовищно исхудалый, смотрел на меня из центра круга, ожидая, когда откроется лифт.

— Хейзел Грейс, — сказал он. — Ты потрясающе выглядишь.

— Я знаю, понял?

Из дальнего угла послышался шорох. Айзек стоял у небольшой деревянной конторки, держась за нее обеими руками.

— Хочешь сесть? — спросила я Айзека.

— Нет, я собирался начать свое надгробное слово. Опаздываешь.

— Ты… Я… Что?

Гас жестом пригласил меня присесть. Я вытянула стул в центр кружка и села. Гас вместе с креслом повернулся к Айзеку.

— Я хочу побывать на своих похоронах, — сказал он. — Кстати, ты будешь говорить на моих похоронах?

— Да, конечно, — ответила я, положив голову ему на плечо. Скользнув рукой по спине, я обняла Гаса и боковину инвалидного кресла. Гас вздрогнул. Я тут же убрала руку.

— Прекрасно, — обрадовался он. — Я надеюсь все услышать в качестве призрака, но на всякий случай решил убедиться. Не хотел причинять вам неудобств, но не далее чем сегодня я подумал, что ведь можно провести репетицию похорон, и решил, раз уж я в довольно бодром настроении, не ждать другого раза.

— Как ты сюда прошел? — спросила я.

— Поверишь, что двери не запирают на ночь? — вопросом на вопрос ответил Гас.

— Не поверю, — сказала я.

— Правильно не веришь, — улыбнулся Гас. — Я, конечно, понимаю, что это немного отдает самовозвеличиванием…

— Эй, ты крадешь мое надгробное слово! — возмутился Айзек. — Первая часть как раз о том, что ты много о себе мнил!

Я засмеялась.

— Ладно, ладно, — сказал Гас. — Начинай, когда захочется.

Айзек откашлялся.

— Огастус Уотерс много о себе мнил и грешил самовозвеличиванием. Но мы его прощаем. Мы прощаем его не потому, что сердце у него было настолько золотое в фигуральном смысле, насколько не фурычило его настоящее, или потому что он умел держать сигарету лучше, чем любой другой некурящий за всю историю, или потому, что он прожил всего восемнадцать лет…

— Семнадцать, — поправил Гас.

— Этим я намекаю, что ты еще поживешь, балда, и не перебивай! — И Айзек продолжал: — Огастус Уотерс так много говорил, что перебил бы вас и на собственных похоронах. Он был претенциозен. Иисусе сладчайший, этот парень отлить не мог без того, чтобы не задуматься о многочисленных метафорических резонансах выработки человеческих отходов. Он был тщеславен: я еще не встречал красивого человека, который осознавал бы свою физическую привлекательность острее, чем Огастус Уотерс. Но я скажу вам вот что: когда в будущем в мой дом придут ученые и предложат мне вставить электронные глаза, я пошлю подальше этих гадов вместе с их гаджетами, потому что не хочу видеть мир без Огастуса Уотерса.

При этих словах я всплакнула.

— После такого заявления я, конечно, вставлю себе электронные глаза, потому что с ними, наверное, можно будет видеть девушек сквозь одежду и много чего другого. Огастус, друг мой, счастливого тебе пути.

Огастус часто закивал, сжав губы, и показал Айзеку оба больших пальца. Справившись с собой, он добавил:

— Я бы выкинул место о разглядывании женщин сквозь одежду.

Айзек, по-прежнему держась за конторку, заплакал, прижавшись к ней лбом. Я смотрела, как вздрагивают его плечи. Наконец он сказал:

— Черт тебя побери, Огастус! Редактируешь собственное надгробное слово!

— Не сквернословь буквально в сердце Иисуса, — велел Гас.

— Черт бы все побрал, — снова возмутился Айзек. Он поднял голову и сглотнул. — Хейзел, можно твою руку?

Я забыла, что он сам не ориентируется. Я подошла, положила его руку себе на локоть и медленно повела к моему стулу рядом с Гасом; потом я поднялась на трибуну и развернула листок бумаги с распечаткой надгробного слова своего сочинения.

— Меня зовут Хейзел. Огастус Уотерс был величайшей любовью моей жизни, предначертанной свыше и свыше же и оборванной. У нас была огромная любовь. Не могу сказать о ней больше, не утонув в луже слез. Гас знал. Гас знает. Я не расскажу вам об этом, потому что, как каждая настоящая любовь, наша умрет вместе с нами. Я рассчитывала, это Гас будет говорить по мне надгробное слово, потому что никого другого… — Я начала плакать. — Ну да, как не заплакать. Как я могу… Ладно. Ладно. — Глубоко подышав, я вернулась к листку: — Я не могу говорить о нашей любви, поэтому буду говорить о математике. Я не очень в ней сильна, но твердо знаю одно: между нулем и единицей есть бесконечное множество чисел. Есть одна десятая, двенадцать сотых, сто двенадцать тысячных и так далее. Конечно, между нулем и двойкой или нулем и миллионом бесконечное множество чисел больше — некоторые бесконечности больше других бесконечностей. Этому нас научил писатель, который нам раньше нравился. Есть дни, много дней, когда я чувствую обиду и гнев из-за размера моей персональной бесконечности. Я хочу больше времени, чем мне, вероятно, отмерено, и, о Боже, я всей душой хотела бы больше дней для Огастуса Уотерса, но, Гас, любовь моя, не могу выразить, как я благодарна за нашу маленькую бесконечность. Я не променяла бы ее на целый мир. Ты дал мне вечность за считанные дни. Спасибо тебе.

Глава 21

Огастус Уотерс умер через восемь дней после репетиции своих похорон в отделении интенсивной терапии больницы «Мемориал», когда состоявший из него рак наконец остановил сердце, тоже состоящее из него.

Он был со своей матерью, отцом и сестрами. Миссис Уотерс позвонила мне в полчетвертого утра. Конечно, я знала, что он уходит — накануне вечером я говорила с его отцом, и он сказал: «Это может случиться сегодня», — но все равно, когда я схватила мобильный с тумбочки и увидела на экране «Мама Гаса», у меня внутри все оборвалось. Она плакала навзрыд и повторяла: «Мне очень жаль», — и я ответила то же самое, и она сказала, что он был без сознания около двух часов, прежде чем наступила смерть.

Вошли мои родители с выжидательным видом, я кивнула, и они упали друг другу в объятия, охваченные, не сомневаюсь, гармоническим ужасом, который со временем напрямую коснется и их.