— Я тебя тоже. Подъезжай к шести.
— Заводи друзей, — напомнила мать через опущенное стекло, когда я шла к подвалу.
К лифту я не пошла: лифтом пользовались только те, кому осталось жить несколько дней. Спустившись по лестнице, я взяла печеньице, налила себе лимонада в чашку «Дикси» и обернулась.
На меня смотрел парень.
Я его никогда не видела. Долговязый и худой, но не хилый, он скрючился на детском пластиковом стульчике. Короткие прямые темно-рыжие волосы. Мой ровесник или, может, на год старше, сидит на краешке стула в вызывающе неудобной позе, одна рука наполовину засунута в карман темных джинсов.
Я отвела глаза, сразу вспомнив о тысяче своих недостатков. Я в старых джинсах, которые прежде едва налезали, а теперь висят в самых неожиданных местах, и желтой футболке с рок-группой, которая мне уже не нравится. Волосы у меня подстрижены под пажа, и я не забочусь их расчесывать. Щеки у меня, не поверите, как у хомяка, — побочный эффект стероидов. В целом я выгляжу как человек нормального сложения с воздушным шаром вместо головы. Это я еще не вспоминаю о толстых икрах и щиколотках. И все же я украдкой посмотрела на незнакомца. Он по-прежнему не сводил с меня глаз.
До меня впервые дошел смысл выражения «встретиться взглядами».
Я села рядом с Айзеком, через два стула от новенького. Покосившись, я убедилась: все еще смотрит.
Ладно, скажу прямо: он был красавчик. Некрасивый пытается смотреть безжалостно, и выходит в лучшем случае неловко, а в худшем — как попытка оскорбить. Но красавчик… М-да.
Я вынула мобильный: без одной минуты пять. Постепенно кружок заполнился несчастными душами от двенадцати до восемнадцати, и Патрик затянул коротенькую молитву: «Боже, дай мне душевное равновесие принять то, что я не могу изменить, смелость изменить то, что в моих силах, и мудрость, чтобы отличить одно от другого». Парень по-прежнему смотрел на меня. Я почувствовала, что краснею.
Вскоре я решила, что правильной стратегией будет пялиться в ответ. В конце концов, пацаны не покупали монополию на пристальные взгляды. Я оглядела новенького с ног до головы, пока Патрик в тысячный раз признавался в своей безъяицкости, и завязалось соревнование взглядов. Вскоре парень улыбнулся и отвел голубые глаза. Когда он снова посмотрел на меня, я подвигала бровями в знак того, что победа осталась за мной.
Он пожал плечами. Патрик продолжал свое. Настало время представиться.
— Айзек, может, ты сегодня начнешь? Я знаю, у тебя сейчас трудное время.
— Да, — согласился Айзек. — Меня зовут Айзек, мне семнадцать лет. Судя по всему, через две недели у меня будет операция, после которой я останусь слепым. Я не жалуюсь, многим приходится и хуже, но, понимаете, слепота — это такое дерьмо… Меня поддерживает моя девушка. И друзья. Огастус вот, например. — Он кивнул на новенького, у которого теперь появилось имя. — Так что вот так, — продолжал Айзек, глядя на свои руки, сложенные домиком. — И вы тут ничем не поможете.
— Мы рядом, Айзек, — сказал Патрик. — Пусть Айзек услышит нас, ребята.
И мы все повторили:
— Мы рядом, Айзек.
Настала очередь Майкла. Ему двенадцать, и у него лейкемия. У него всегда была лейкемия, но он в порядке (так он сказал. Вообще-то он спустился на лифте).
Лиде шестнадцать, и уж на кого стоило заглядываться красавчику, так это на нее. Лида старожил группы поддержки, у нее длительная ремиссия аппендикулярного рака — оказывается, есть и такой. Она заявила, как заявляла на каждом собрании группы поддержки, что чувствует себя сильной. Мне, с кислородными трубочками в ноздрях, это показалось наглым хвастовством.
До новенького говорили еще пятеро. Он улыбнулся краешком губ, когда пришла его очередь. Голос у него оказался низкий, прокуренный и потрясающе сексуальный.
— Меня зовут Огастус Уотерс, — представился он. — Мне семнадцать. Полтора года назад у меня был несерьезный случай остеосаркомы, а здесь я сегодня по просьбе Айзека.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил Патрик.
— О, прекрасно! — Огастус Уотерс улыбнулся одним уголком рта. — Я на поезде американских горок, который едет только вверх, друг мой.
Пришла моя очередь.
— Меня зовут Хейзел, мне шестнадцать лет. Рак щитовидки с метастазами в легких. Нормально, чё.
Заседание продолжалось бойко: бои были подсчитаны, битвы в заранее проигранных войнах выиграны, поцеплялись за надежду, поругали и похвалили родителей, согласились, что друзьям не понять серьезности проблемы. Слезы были пролиты, утешение предложено. Ни Огастус, ни я не произнесли ни слова, пока Патрик не сказал:
— Огастус, возможно, ты хочешь поделиться с группой своими страхами?
— Моими страхами?
— Да.
— Я боюсь забвения, — тут же ответил он. — Как слепой из пословицы, который боялся темноты.
— Ну, это ты поспешил, — улыбнулся Айзек.
— Черство сказано? — уточнил Огастус. — Я бываю слеп, как крот, к чувствам окружающих.
Айзек захохотал, но Патрик поднял вразумляющий перст и сказал:
— Огастус, пожалуйста, вернемся к тебе и твоей борьбе. Ты сказал, что боишься забвения?
— Сказал, — ответил Огастус.
Патрик растерялся.
— Не хочет ли кто, э-э, что-нибудь ответить на это?
Я не хожу в нормальную школу уже три года. Родители — два моих лучших друга. Третий лучший друг — автор, который не знает о моем существовании. Я очень замкнутая, не из тех, кто первым тянет руку.
Но на этот раз я вдруг решила высказаться. Я приподняла ладонь, и Патрик с нескрываемым удовольствием немедленно сказал:
— Хейзел!
Я, по его мнению, раскрывалась, становясь частью группы поддержки.
Я посмотрела на Огастуса Уотерса, глаза которого были такой синевы, что сквозь нее, казалось, можно что-то видеть.
— Придет время, — сказала я, — когда мы все умрем. Все. Придет время, когда не останется людей, помнящих, что кто-то вообще был и даже что-то делал. Не останется никого, помнящего об Аристотеле или Клеопатре, не говоря уже о тебе. Все, что мы сделали, построили, написали, придумали и открыли, будет забыто. Все это, — я обвела рукой собравшихся, — исчезнет без следа. Может, это время придет скоро, может, до него еще миллионы лет, но даже если мы переживем коллапс Солнца, вечно человечество существовать не может. Было время до того, как живые организмы осознали свое существование, будет время и после нас. А если тебя беспокоит неизбежность забвения, предлагаю тебе игнорировать этот страх, как делают все остальные.
Я узнала об этом от вышеупомянутого третьего лучшего друга, Питера ван Хутена, писателя-отшельника, автора «Царского недуга», ставшего для меня второй Библией. Питер ван Хутен единственный а) понимал, что значит умирать, и б) еще не умер.
Когда я договорила, наступило долгое молчание. По лицу Огастуса расплылась улыбка — не миниатюрным хвостиком губ, как у флиртующего пацана, пялившегося на меня, а настоящая, слишком широкая для его лица.
— Черт, — тихо произнес Огастус. — Ну ты, блин, даешь.
Мы с ним молчали до конца заседания группы поддержки. В конце все, как было заведено, взялись за руки, и Патрик начал читать молитву.
— Господь наш Иисус Христос, мы, борющиеся с раком, собрались здесь, буквально в сердце твоем. Ты, и только ты один, знаешь нас, как мы знаем себя; проведи же нас к жизни и свету через времена испытаний. Молим тебя о глазах Айзека, о крови Майкла и Джейми, о костях Огастуса, о легких Хейзел, о горле Джеймса. Молим тебя исцелить нас, позволить ощутить твою любовь и твой Божий покой, превосходящие всякое понимание. В наших сердцах мы храним память о тех, кого знали и любили и кто вернулся к тебе в предвечный дом: Марию и Кейда, Джозефа и Хайли, Абигайль и Анд желину, Тейлора и Габриэль…
Список был длинным. В мире, знаете ли, очень много покойников. Пока Патрик зудел, читая имена по листочку, потому что список такой длины невозможно запомнить, я сидела с закрытыми глазами, пытаясь настроиться на благочестивый лад, но невольно представляя тот день, когда и мое имя попадет в этот список, в самый конец, когда уже никто не слушает.