— Он тебя так любил, — сказала мама Гаса. — Любил по-настоящему. Это была не подростковая влюбленность, ничего подобного, — добавила она, будто я без нее не знала.
— Он и вас очень любил, — тихо ответила я. Трудно объяснить, но этот разговор оставлял ощущение, будто сама и наносишь, и получаешь болезненные раны. — Мне очень жаль.
После этого родители Гаса говорили с моими родителями — разговор преимущественно состоял из кивков и поджатых губ. Я посмотрела на гроб, увидела, что возле дрог никого нет, и решила подойти. Я вынула канюлю из ноздрей и сняла через голову, отдав трубку папе. Я хотела побыть с Гасом один на один. Взяв свою маленькую сумочку, я пошла по проходу между рядами стульев.
Путь показался очень длинным, но я повторяла своим легким заткнуться, доказывая, что они сильные и выдержат. Я видела его, подходя. Его волосы были аккуратно расчесаны на пробор на левую сторону — от такой прически он бы ужаснулся, лицо пластифицировано, но это по-прежнему был Гас. Мой длинный тощий красивый Гас.
Я хотела надеть маленькое черное платье, купленное для пятнадцатого дня рождения и назначенное моей смертной одеждой, но теперь оно было мне слишком велико, поэтому я надела простое черное платье до колен. Огастус лежал в костюме с щегольски узкими лацканами, который надевал в «Оранжи».
Опустившись на колени, я поняла, что ему опустили веки — как же иначе — и я никогда больше не увижу его голубых глаз.
— Я люблю тебя. В настоящем времени, — прошептала я и положила руку ему на грудь. — Ладно, Гас. Ладно. Слышишь меня? Ладно. — У меня не было и нет уверенности, что он меня слышал. Я наклонилась и поцеловала его в щеку. — Ладно, — сказала я. — Ладно.
Я вдруг поняла, что на нас все смотрят — в последний раз на нас было обращено столько взглядов, когда мы целовались в доме Анны Франк. Хотя, строго говоря, смотреть на нас было уже нельзя — нас не осталось. Только я.
Я резко открыла клатч, сунула руку внутрь и достала твердую пачку «Кэмел лайтс». Быстрым движением, надеясь, что никто не заметит, я сунула сигареты между Гасом и мягкой серебристой обивкой гроба.
— Эти можешь прикуривать, — прошептала я. — Я возражать не стану.
Пока я с ним говорила, мама с папой пересели с моим баллоном во второй ряд, так что далеко идти не пришлось. Папа подал мне платок, когда я села. Я высморкалась, заправила трубки за уши и вставила канюли в ноздри.
Я думала, похороны будут в центральном нефе церкви, но все ограничилось боковым приделом — буквальной рукой Иисуса (мы сидели примерно в той части, где к кресту было пригвождено его запястье). Священник, поднявшись на помост, встал за гробом, будто гроб был кафедрой или амвоном, и немного рассказал о том, как Огастус вел отважный бой и как его героизм перед лицом болезни должен всем нам служить примером. Я уже начала закипать, когда священник заявил:
— В раю Огастус наконец будет здоровым и целым.
Видимо, намекал, что Гас был малоценнее остальных из-за того, что ему отняли ногу. Я не смогла подавить вздох отвращения. Папа схватил меня над коленом и сжал, укоризненно глядя, но с третьего ряда кто-то сказал почти вслух и почти у меня над ухом:
— Что за фигню он бормочет, да, детка?
Я резко обернулась.
Питер ван Хутен сидел в белом льняном костюме, скроенном с учетом его шарообразных форм, в светло-голубой рубашке и зеленом галстуке. Вырядился, будто не на похороны, а для колониальной оккупации Панамы. Священник призвал собравшихся помолиться, и все наклонили головы, но я с отвисшей челюстью продолжала смотреть на Питера ван Хутена при всем параде. Через секунду он прошептал:
— Давай все же помолимся.
И наклонил голову.
Я попыталась забыть о нем и молиться об Огастусе. Я обещала себе слушать священника и не оглядываться.
Священник пригласил Айзека, который держался гораздо серьезнее, чем на репетиции похорон.
— Огастус Уотерс был мэром тайного города Канцервании, его никем не заменить, — начал Айзек. — Другие люди вспомнят о Гасе что-нибудь забавное, потому что он был большим приколистом, но позвольте мне сказать о серьезном. На следующий день после того как мне удалили второй глаз, Гас пришел в больницу. Я, слепой, с разбитым сердцем, ничего не хотел, но Гас влетел в мою палату и крикнул: «У меня отличная новость!» Я ответил, что не желаю в такой день слушать хорошие новости, но Га с настаивал: «Эту новость ты захочешь выслушать». Я сказал: ну ладно, выкладывай — и он выдал: «Ты проживешь долгую жизнь, полную прекрасных и ужасных мгновений, которые ты себе даже представить не можешь!»
Продолжать Айзек не смог. А может, это было все, что он написал.
После него школьный приятель рассказал пару эпизодов о ярком баскетбольном таланте Гаса и его прекрасных качествах как игрока команды. Наконец священник сказал:
— А сейчас послушаем особого друга Огастуса, Хейзел.
Особого друга? Это вызвало смешки аудитории, поэтому я сочла за лучшее встать и сказать священнику:
— Я была его девушкой.
В зале засмеялись. Затем я начала читать надгробное слово.
— В доме Гаса есть замечательная цитата из Библии, которую и он, и я находили весьма утешающей: «Без боли как бы познали мы радость?»…
В таком духе я пару минут распространялась насчет идиотских ободрений, а родители Гаса держались за руки, обнимали друг друга и кивали на каждом слове. Похороны, решила я, все-таки для живых.
Потом выступила его сестра Джулия, и церемония прощания закончилась молитвой о воссоединении Гаса с Богом. Я вспомнила, как Огастус говорил мне в «Оранжи», что не верит в облачные замки и арфы, но верит в Нечто с большой буквы «н». Пока длилась молитва, я пыталась его представить в таинственном Где-то с большой буквы, но тщетно убеждала себя, что когда-нибудь мы с ним снова будем вместе. Я знаю много умерших. Время для меня теперь течет иначе, чем для него. Я, как и все присутствующие, буду накапливать потери и привязанности, а он уже нет. Окончательной и невыносимой трагедией для меня стало то, что, как все бесчисленные мертвые, Гас раз и навсегда разжалован из мыслящего в мысль.
Когда один из его зятьев внес бумбокс и поставил песню, которую выбрал Гас, — печальную спокойную композицию «Лихорадочного блеска» под названием «Новый напарник», — мне, ей-богу, захотелось домой. Я почти никого не знала в этом зале и чувствовала, как маленькие глазки Питера ван Хутена сверлят мои обнаженные плечи. Но когда отзвучала песня, всем приглашенным понадобилось подойти ко мне и сказать, что я говорила прекрасно и служба очень красивая, что было неправдой: это была не служба, а похороны, и они ничем не отличались от любых других похорон.
Те, кто должен был нести гроб, — его кузены, отец, дядя, друзья, которых я видела впервые, подошли, подняли Гаса и направились к катафалку.
Когда мы с родителями сели в машину, я сказала:
— Не хочу ехать, я устала.
— Хейзел! — ужаснулась мама.
— Мам, там не будет места присесть, все затянется на пять часов, а я уже без сил.
— Хейзел, мы должны поехать ради мистера и миссис Уотерс, — напомнила мама.
— Знаете, что? — начала я. На заднем сиденье я отчего-то чувствовала себя совсем маленькой. Мне даже хотелось быть маленькой. Лет шести. — Прекрасно.
Некоторое время я смотрела в окно. Я действительно не хотела ехать. Я не хотела видеть, как его будут опускать в землю на участке, который он сам выбирал со своим отцом, не хотела видеть его родителей на коленях на влажной от росы земле, не хотела слышать, как они стонут от невыносимой боли, и не хотела видеть алкогольное брюхо Питера ван Хутена, натянувшее белый льняной пиджак, и не хотела плакать на глазах у стольких людей, и не хотела бросать горсть земли в его могилу, и не хотела, чтобы моим родителям пришлось стоять там, под чистым голубым небом с особым наклоном лучей полуденного солнца, думая о таком же дне, и о своем ребенке, и о моем участке на кладбище, и о моем гробе, и о моей горсти земли.