И все в страдании зажмуривали глаза, а иные даже пали на землю. Но бог света не восходил. Небо оставалось равнодушным и блистающим, как перламутровая раковина южных морей. А потом, будто поколебавшись, все-таки решилось, свет стал заметно убывать, и на землю спустилась благодатная ночь.

Теотоки пришла в себя на полу, мокрая, со спутанными волосами. «Сестра моя, сестра моя во Христе…» — хотелось ей шептать, потому что после припадка необыкновенной ярости на нее накатывал припадок безудержной любви. Или это влиял павликианский незаконнорожденный бог света, который шуровал там на небе между восходом и закатом?

И когда она приподнимала веко, она видела рядом чужой глаз, весь в морщинках, хотя и молодой, с явно наклеенными ресницами. Но никакой покаянной любви и прочей достоевщины у нас здесь не будет, все-таки одна из них была по происхождению принцесса, а другая — рабыня. И все-же Теотоки как счастье ощущала эту благодать смирения, это желание обнять и даже утешить ненавистную прежде женщину, а если надо и распаривать ей мозоли. Но руки хватали тьму и пустоту, наталкивались на медный таз или липкую лужу.

9

Был второй день Звезды — запишут потом в памятные свои книжки, или синаксари, монастырские хронисты. А пока народ стоял везде, где обычно толпится народ, — на рынках, на перекрестках, на пристанях, задрав к небу бороды и голые подбородки, стояли в бессилии, не понимая, к чему готовиться, чего ждать. Солнце зашло на западе, как обычно, за горой Эридан, с ее купой гигантских платанов и торчащей, словно палец, колокольней Святых Апостолов. А свет небесный не угасал, наоборот, восток сиял, будто там действительно готовилось взойти новое светило.

Денис ехал домой неторопливо, предоставив Колумбусу самому выбирать дорогу меж зевак и торгующих на мостовой. Костаки и конвой, тоже, как обычно, следовали в нескольких шагах позади. Все было как обычно, но необычным было само драматическое ожидание невероятной звезды.

Ему даже подумалось: вот, не умею я извлекать выгод из своего политического капитала. Будь на моем месте какой-нибудь Кокора и обладай он таким знанием, он бы немедленно хлопнулся об земь и провозгласил второе пришествие и был бы народом вознесен…

И тут же чувство бессилия и ненужности его охватило. Во-первых, чтобы быть пророком, надо объявить точно — через два часа, через три там или через сутки взойдет хвостатая звезда, а он не знает даже, через неделю или через десять дней… Всегда в астрономии был профаном.

А во-вторых, ну поверит ему народ, ну поведет его он за собой — а зачем? Живут же они себе как-то, барахтаются в своей золотой тьме, ну и Бог с ними! А что он даст им взамен? Весь мир насилья мы разроем? У них даже газет нет, мальчишки сопливые сообщают новости за обол.

Вчера он уже испытал это чувство ненужности, когда Фоти его перепугала. Приехал он, как обычно, со свитой из дворца и обнаружил, что ее дома нет. И никто из родственников ее и челяди не может сказать, где она. Немного успокаивало только, что вместе с нею исчезла и чернокожая Тинья. Значит, это просто выход женщины в город со служанкой, должна же и знатная женщина иметь хоть когда возможность пошмыгать по своим делам, здесь все-таки христианская страна, гаремных порядков нет.

И вот он сидел в кувикуле, над которой угасал тот зодиакальный свет, и страдал от бессилия жизни, от невозможности что-нибудь когда-нибудь изменить.

Фоти однажды рассказала ему из своего раннего детства, как она с матушкой Софией однажды ездила на мулах к ее сестре, в деревню на озеро Ирмак. Это было холодное, очень красивое и очень прозрачное озеро, очень коварное — в хрустальной воде отмели оказывались вовсе не такими уж мелкими. Пока матушка София с родственницами и сельчанками обсуждала новости, Фоти с их девочками купалась.

И вот — Фоти сама-то ничего не помнит и рассказывала по позднейшим воспоминаниям матери — матушка София видит: пришли девочки, которые с Фоти купаться побежали, встали и смотрят в глаза, слушают разговоры взрослых и не перебивают.

Наконец матушка София поинтересовалась: вы, мол, что? А девчонки говорят, как об обычном:

— А ваша девочка утонула.

Все подхватились, кинулись к озеру. А там действительно под прозрачной водой лежит Фоти, как будто спит. Все-таки откачали ее.

— Так вот. — выводила Фоти, — я думаю, зачем Богу было угодно спасти меня в тот раз? Но не для того же, чтобы диавола родить?

И эта навязчивая мысль все прочнее ею завладевала, чем больше спорил и доказывал Денис, тем более она в ней утверждалась. Видимо, он доказывал как-то не по-византийски, не так… А как? А теперь она просто куда-то ушла!

Но вот слышит Денис, в ночной уже тишине быстро и ровно стучат далеко за стеною дома каблучки. И сердце его знает, что это каблучки любимой, и он с восторгом слушает, как они стучат по лестнице, как переходят на мрамор вестибюля. И вот она входит, вот обнимает его, вся прохладная и улыбчивая.

Куда они выходили с Тиньей? Она не сказала, но явно заметен был перелом, вернулась какой-то печальной и спокойной, будто что-то решилось у нее, про диавола уже не вспоминала.

И в ту ночь она зажгла все светильники и, уложив Дениса нагим на постель, словно бы поражалась ему — ни волоска на ногах и на груди! Мускулы словно литые, волосы кудрявятся сами собой…

— Что я тебе, в музее? — пытался шутить Денис, но она не знала, что такое музей, и только смеялась с какою-то грустью.

Так прошла у них эта странная ночь.

А на следующий день (как раз второй день Звезды) Денис въехал во двор в сопровождении Костаки и конвоя, и опять странное предчувствие его поразило.

Он обменялся кивком головы со стратиархом Русиным, который только что вышел из бани в новенькой офицерской кирасе, чтобы присоединиться к зевающим на озаренное небо.

— А что Фоти? — почему-то спросил Денис.

— Она дома, она спит.

А вот и чернокожая наперсница, всегда угодливая, любящая покланяться, на сей раз как мышь проскользнула мимо Дениса, словно не желая ему попадаться.

И вновь чувство недоброго сотрясло вдруг Дениса. Он отдал Колумбуса подбежавшим конюшим и быстрым шагом пошел наверх.

В их спальном покое охватила его тишина. Именно охватила, словно тяжкими утюгами заложила ему уши. Смотрел напряженно в темноту, в направлении ложа, понимая, что Фоти здесь, что Фоти лежит, и одновременно, что Фоти уже нет.

Локти затряслись у Дениса. «Нет, нет, — повторял он себе. — Все образуется, откуда быть плохому. Она спит, она спит».

Он наклонился, дотронулся и понял, что она умерла.

Но это же невозможно, она уже их зимние вещи сняла с веревки, где их просушивали, ведь завтра утрой они ехали в Филарицу! Сам уж не понимая, что делает, опустился на колени и положил голову на ее холодное тело.

Затем время остановилось, словно черное стекло. Он услышал над собою душераздирающие голоса.

— Боже правый. Боже!

— Доченька, как же ты так?

— И смотрите, ни капли крови нигде…

— Это яд, яд, не иначе!

— О горе мне! — театрально вскрикивал остроусый Ласкарь. — Зачем же я жил с тобою в этом доме? Ведь я поклялся тебя охранять, девочка! Как же я тебя прозевал?

И бьет себя в цыплячью грудь бывший акрит. Слышен приказ стратиарха Устина Русина — всех рабов и служанок взять под стражу до выяснения обстоятельств. Лица Костаки и Сергея, брата Фоти, участливо склоняются к Денису, но тот только качает головой, и его оставляют в покое.

— Смотрите, смотрите! — кто-то из-под ложа вытаскивает бронзовую чашку. — Она пахнет лютиком, одуванчиком, это же яд!

Подносят к Денису. Действительно, чашка пахнет снадобьями того самого Фармацевта. Но Денис вновь безнадежно машет рукой и обращается к своей бездыханной Фоти.

Как жестока все-таки жизнь и за что же она его, Дениса, которого девчонки в экспедиции за излишнюю кротость величали божьей коровкой, за что же она его? Или это тоже разновидность креста, который должен нести человек?