— В записной книжке ничего нет, кроме маршрута, который сэр Филипп мог бы избрать, чтобы задними улицами доехать до Даунинг-стрит. Это так наивно, а эти люди в то же время так умны, что, вероятно, этот перечень улиц должен изображать нечто другое. Мы чего-то в нем не поняли…

Он вышел на улицу и с трудом протиснулся сквозь толпу полицейских. Необычные меры предосторожности на Даунинг-стрит привлекли внимание народа, не знавшего, что произошло в резиденции министра. Репортерам был запрещен вход за пределы магического круга, и газеты, особенно вечерние, должны были довольствоваться скудными сведениями, неохотно сообщавшимися из Склотленд-Ярда.

«Мегафон», считавший себя особенно близко связанным с делом Четырех Справедливых, делал невозможное, чтобы получить последние новости. С наступлением решительного дня возбуждение и напряжение нервов достигло предела: каждое новое издание расхватывалось жадными читателями, едва появлялось на улицах. В них было слишком мало сведений, но газеты старались дать все, что могли. Описания дома 44 на Даунинг-стрит, портреты министра, план окрестностей министерства иностранных дел, диаграммы и картограммы принятых полицией мер охраны наполняли печатные столбцы и сопровождались повторением в сотый раз подробностей о преступлениях таинственной Четверки.

В этой напряженной и возбужденной атмосфере известие о смерти Маркса произвело впечатление разорвавшейся бомбы.

Дело о «самоубийстве на железной дороге» сразу приняло внушительные размеры. Через час после нахождения трупа печать сообщила о событии правильно, по существу, но с кучей фантастических подробностей. Загадка предвосхищала другую загадку. Кто был этот плохо одетый человек, какую роль играл он в этом деле, почему и как умер? — взволнованно спрашивали друг у друга на улицах незнакомые люди. Мало-помалу, при помощи догадок и предположений воссоздалась истинная картина происшествия. Одновременно разнеслась весть о шествии полицейских армий на Даунинг-стрит. Несомненно, положение было гораздо серьезнее, чем об этом до сих пор говорили власти.

«С моего наблюдательного пункта, — писал Смит в „Мегафоне“, — я хорошо видел всю длину Уайтхолла. Передо мной колыхалось безбрежное море черных полицейских шлемов. Все окрестные улицы были наводнены полицией: на улицах, в парке полицейские стояли живой стеной, через которую невозможно проникнуть ни одному смертному».

Толпа, окружавшая Уайтхолл, стала быстро расти, едва по городу разнеслась весть об убийстве Билли Маркса. Около двух часов дня, по приказу начальника полиции, Вестминстерский мост был закрыт для конного и пешеходного движения, а набережная между Вестминстерским и Хенгерфордским мостами была очищена от посторонних. В три часа полиция заняла Нортумберленд-авеню, и все улицы радиусом в пятьсот ярдов от резиденции министра иностранных дел заполнились представителями закона в черных мундирах. Члены парламента, направлявшиеся в Палату, сопровождались конными констеблями: толпа приветствовала их шумными криками. В течение всего дня сотни тысяч человек терпеливо ждали, глядя на здание министерства иностранных дел и ничего не видя, кроме шпилей и башен Матери Парламентов и однообразных фасадов правительственных зданий. Лондон терпеливо ждал, ничего не зная, но жадно наслаждаясь близостью к месту, где должна была разыграться трагедия. Иностранец, прибывший в этот день в Лондон, с удивлением спросил, увидев суматоху:

— Что случилось?

Человек из толпы, вынув изо рта трубку и показав ею в сторону Даунинг-стрит, уверенно ответил:

— Ждем, убьют или не убьют Рамона.

В толпе бойко торговали газетчики. С рук на руки, над головами передавались истрепанные и зачитанные листки. Каждые полчаса выходило новое издание, новые предположения, новые описания событий. Очищение набережной от посторонних вызвало появление специального издания. После закрытия Вестминстерского моста появилось новое издание. Когда на Трафальгар-сквер арестовали социалиста, пожелавшего воспользоваться скоплением народа и произнести агитационную речь, ему также немедленно было посвящено особое издание. Малейшее событие немедленно расписывалось на страницах газет и жадно проглатывалось толпой.

Весь день толпа ждала, рассуждая, жестикулируя, споря, волнуясь, глядя на стрелки больших парламентских часов, медленно отсчитывающих минуты.

— Еще два часа, — разнеслось, когда часы пробили шесть. Эти слова, особенно тон, каким они произносились, лучше всего свидетельствовали о настроениях и чувствах толпы, этого жестокого бессердечного животного, не знающего жалости.

Пробило семь часов, и говор в толпе стих. Лондон ждал молча, с затаившимся дыханием, с остановившимся сердцем, с волнением и страхом, следя за часовыми стрелками, в последний раз обегавшими циферблат.

На Даунинг-стрит произошли некоторые изменения в установленном распорядке, и сэр Филипп, открыв в семь часов дверь своего кабинета, подозвал начальника полиции и Фальмута. Они подошли и остановились в нескольких шагах от порога.

Министр был бледен. Черты лица приняли странное и незнакомое выражение. Но рука его, державшая печатный лист бумаги, не дрожала, и голос звучал твердо и спокойно.

— Сейчас я запру дверь. Вам удалось осуществить все задуманные меры?

— Да, сэр.

Помолчав, сэр Филипп пробормотал, словно про себя:

— Во всяком случае, совесть моя спокойна. Чтобы ни случилось, я выполнил мой долг до конца. Что это?

— Это народ выражает вам свое сочувствие, — ответил Фальмут, только что вернувшийся после обхода полицейских постов.

Губы министра презрительно скривились:

— Они будут сильно разочарованы, если ничего не случится. Спаси меня, Боже, от народного сочувствия, от народного одобрения, от народной жалости!

Он повернулся, закрыл за собой дверь, и оставшиеся в коридоре начальник полиции и Фальмут услышали щелкание ключа, повернутого в замке.

— Сорок минут, — сказал Фальмут, взглянув на часы.

Четверо стояли в темноте.

— Скоро время, — произнес голос Манфреда.

Сери нагнулся и пошарил рукой, ища что-то на полу.

— Разрешите зажечь спичку?

— Нет!

Гонзалес быстро наклонился и ощупал пальцами пол.

Он нашел конец проволоки и сунул в руку Сери. Затем снова нагнулся, нашел второй конец, и Сери связал оба конца вместе.

— Пора? — нетерпеливо спросил Сери.

— Подождите.

Манфред смотрел на светившийся в темноте циферблат часов. В молчании текли минуты.

— Пора, — сказал Манфред, и Сери протянул руку.

Протянул руку, тяжело застонал и… упал.

Трое слышали стон, скорее почувствовали, чем увидели искаженное от боли лицо испанца, и услышали тяжелое падение тела на пол.

— Что случилось? — тревожно спросил Гонзалес.

Манфред наклонился к телу Сери и расстегивал рубаху.

— Сери напутал и расплатился за свою ошибку, — пробормотал он.

— А Рамон?

— Увидим, — ответил Манфред, ощупывая сердце безжизненного испанца.

Эти сорок минут были самыми долгими в жизни Фальмута. Он старался убить мучительно тянувшееся время, рассказывая нескольким слушателям об опасных приключениях, в которых ему прежде приходилось участвовать. Но язык плохо повиновался ему. Речь становилась все более несвязной и прерывистой. Он, наконец, умолк, и в коридоре установилась тишина, изредка прерывавшаяся шепотом полицейских.

Чтобы отвлечь мысли, Фальмут отправился в обход полицейских постов. Все было в порядке. Все двери были открыты настежь, и с каждого полицейского поста был виден соседний пост. В кабинете секретаря Хэмильтона, который в это время должен был быть в Палате, он задержался и в двадцатый раз прошептал, обращаясь к начальнику:

— Не могу себе представить, что может случиться. Эти люди не могут выполнить своей угрозы… Это совершенно невозможно…

— Дело не в этом, — возразил начальник полиции, — дело в том, откажутся ли они вообще от ее выполнения, если не выполнят сегодня. Одно ясно: если Рамон сегодня останется жив, билль об иностранцах пройдет в Палате без единого возражения.