– Это у тебя Пико де ла Мирандола, контино моденский, – покивал Фондорин, признав молодого. – Это преславный Кампанелла, а третий кто ж?
– Великий английский муж Фома Мор, в честь которого я назвал единственного сына и наследника. Портрет писан художником не с известной гравюры, а по моим сугубым указаниям, вот ты и не узнал.
– Отменная Троица, лучше всякого иконостаса, – одобрил Данила и оборотился к Стеклянному кубу, в котором стояла чёрная трубка на хитрой подставке. – А это что? Неужто диоптрический микроскоп?
– Он самый, – гордо подтвердил Любавин. – Самоновейший, с ахроматическим окуляром. В простой капле воды обнаруживает целый населённый мир. Выписан мною из Нюрнберга за две тысячи рублей.
Митя затрепетал. Читал о чудо-микроскопе, много сильнейшем против прежних, давно мечтал при его посредстве заглянуть в малые вселенные, обретающиеся внутри элементов. Была у него собственная гипотеза, нуждавшаяся в опытном подтверждении: что физическая природа не имеет границ, однако же её просторы не линейны, а слоисты – бесконечно малы в одном направлении и бесконечно велики в другом.
– Милостивый государь, а не дозволите ли заглянуть в этот инструмент? – не выдержал он.
Мирон Антиохович засмеялся:
– «Милостивый государь». Ишь как ты его, Данила, вымуштровал. Гляди, не переусердствуй с воспитанием, не то вырастишь маленького старичка. Всякому возрасту своё. – А Митридату ответил. – Извини, дружок, не могу. Очень уж нежный механизм. Я и собственному сыну не дозволяю его касаться, пока не постигнет всей мудрости биологической и оптической науки. В твои годы должны быть иные игрушки и занятия. На токарном станке работать умеешь? Нет? А с верстаком столярным знаком? Ну-ка ладоши покажи. – Взял Митины руки в свои, зацокал языком. – Барчук, сразу видно – барчук. Вот вы каковы, злато-розовые, лишь языком молоть да слезы лить, а надобно работать. Ты-то вот, Данила, своих крепостных, поди, отпустил, вольную им дал, так?
– Так.
– Держу пари, что половина на радостях поспивались. Рано нашим мужикам волю давать, много воли это как много сильного лекарства. Отравиться можно. Понемногу следует, по чуть-чуть. Я вот своим крепостным свободы не даю и не обещаю. Зачем человеку свобода, если он ею пользоваться не умеет? Иной раз и посечь нужно, по-отечески. Зато я каждому помогаю на ноги встать, хозяйство наладить. Известно ли тебе, сколько доходу даёт помещику в России одна ревизская душа? Нет? А я справлялся. В среднем семь рублей в год, не важно натурой или деньгами. Я же с каждого работника имею средним счётом по сорока пяти рубликов. Каково?
– Невероятно! – воскликнул Фондорин.
– То-то. И это не считая дохода от мельниц, ферм, скобяных мастерских, полотняного и конного заводов. Ты зависимому человеку перво-наперво дозволь жить: дом ему обеспечь хороший, ремеслу научи, дай на ноги встать, а после и бери по справедливости. Женатый мужик первые три года мне вовсе ничего не платит, даже, наоборот, на обзаведение получает. Зато потом и возвращает сторицей. Данила заметил:
– Это, конечно, превосходно у тебя устроено. Да только возможно ль воспитать в человеке достоинство, если такого хозяина всегда посечь можно?
– Не всегда, не по моему произволу, а по установленному порядку, за известные нарушения! – горячо возразил Любавин. – Для их же блага!
– А вот я, чем дольше на свете живу, тем более склоняюсь к убеждению, что человеку, если он здоров, лучше дать возможность самому своим благом озаботиться. Иначе выйдет, как у наследника в Гатчине. Слыхал? Он тоже своим крестьянам благодетельствует, но они у него должны в немецких полосатых чулках ходить, спать в ночных колпаках и чуть ли не волосы пудрить.
– Ну, с чулками это, пожалуй, чересчур, – засмеялся Мирон Антиохович, – однако у меня на цесаревича большие надежды. Он знает, что такое несправедливость, а для государя это великая наука. Уже четверть века, со дня совершеннолетия, он пребывает отстранённым от законного престола. И, подобно любимому тобой некогда принцу Датскому, принуждён бессильно наблюдать за бесчинствами преступной и распутной матери. А ведь эта новая Иезавель много хуже шакеспировской Гертруды. Та всего лишь совершила грех кровосмесительства, эта же умертвила двух законных государей, Петра с Иоанном, и не подпускает к короне третьего!
Здесь Любавин взглянул на детей и осёкся. – Ладно, после об этом потолкуем, а то у счастливых обитателей грядущего девятнадцатого столетия уже ушки на макушке. Сейчас обедать, всенепременно обедать!
После обеда, сытного и вкусного, но очень простого, хозяин все же не утерпел – повёл гостей в коровник показывать своё революционное изобретение. Оно являло собой сложнейший механизм для содержания скотины в телесной чистоте. Дело в том, что коровы, отменно крупные и ленивые, у Любавина на пастбище не ходили вовсе, а проводили всю свою коровью жизнь в узких деревянных ячеях. Ели, спали, давали молоко и соединялись с быком, не двигаясь с места. По уверению Мирона Антиоховича, мясо и молоко от этого обретали необычайную вкусность и жирность. Теперь же неутомимый эконом замыслил устройство, посредством которого навоз и урина ни на секунду не задерживались бы в стойле, а попадали на особый поддон, чтобы оттуда быть переправленными в отстойные ямы. Обычное отверстие в полу для этой цели не годилось, так как глупое животное могло попасть в него ногой. Посему Любавин разработал пружинную планку, нечувствительную к давлению копыта, однако переворачивающуюся при падении на неё груза весом более трех унций.
– Соседские крестьяне моим коровам завидовать будут, ей-богу! Бурёнки у меня и так содержатся много сытней, теплей, чище, а скоро вообще царевнами заживут, – оживлённо объяснял изобретатель, демонстрируя работу хитроумной конструкции.
– Не будут, – сказал Данила. – Коровник, спору нет, заглядение, но человеку одних лишь сытости, крова и устроенности бытия мало. Большинство предпочтут голод, холод и грязь, только бы на свободе. Да и коровы твои разбрелись бы кто куда, если б ты их стенками не запер.
– И были бы дуры! Пропали бы в одночасье. Кого б волки задрали, а прочих крестьяне на мясо бы разворовали.
– Неужто твои мужики воруют? – удивился Фондорин. – Невзирая на сытость? Любавин досадливо покривился:
– Мои-то нет, зачем им? У кого достаток и работы много, тому не до воровства. Голодранцы из соседних деревень шастают, тащат что на глаза попадёт. После того как мои мужики конокрада до смерти забили, я у себя милицию завёл. Чистые гусары! Много лучше казённой полиции, уж можешь мне поверить.
– Верю, – усмехнулся Данила, – Однако в чем незаконченность твоего навозного клапана?
Любавин встал на четвереньки, оттянул пружину.
– Да вот, видишь? У меня тут насосец, доску водой споласкивать. Включается качанием планки, но не успевает её дочиста вымыть – пружина захлопывается. Митя сказал:
– А если вот сюда пружинный замедлитель?
Все же девятилетним мальчиком быть гораздо вольготнее, чем шестилетком! Можно предложить разумное техническое усовершенствование, и никто особенно не удивится.
– Толковый у тебя сынок! – воскликнул Мирон Антиохович. – Ну-ка, Фома, беги в слесарную за инструментами. Попробуем!
Провозились в коровнике дотемна. Перепачкались в пыли, да и в навозе тоже, но своего добились: струя воды вымывала планку начисто.
Счастливый хозяин повёл гостей в баню – отмываться.
Уж как Митю хвалил, как его сметливостью восхищался.
– Наградил тебя Бог сыном, Данила. За все твои мучения. – Любавин показал пальцем на грудь Фондорина, и Митя, вглядевшись через густой пар, увидел там белый змеистый шрам, и ещё один на плече, а на боку багровый рубец. – Ты его в офицеры не отдавай, пошли в Лондон. Пускай на инженера выучится. Много пользы может принести, с этакой головой.
Он любовно потрепал Митю по волосам.
– Ты зачем сыну волоса дрянью мажешь? От сала и пудры только блохи да вши. Это в тебе, Данила, бывшый придворный проступает. Стыдись! К естеству нужно стремиться, к природности. А ну, Самсоша, поди сюда.