Схватил, неуёмный, Митю за шею, лицом в шайку сунул и давай голову мылить. Сам приговаривает:
– Вот так, вот так. Ещё бы коротко обстричь, совсем ладно будет.
– Ой, пустите! – запищал Митя, которому в глаз попало мыло, но все только засмеялись.
Сильные пальцы, впрочем, тут же разжались. Митридат, отфыркиваясь, распрямился, протёр глаза и увидел, что смеются только Данила и Фома, а Любавин стоит бледный, с приоткрытым ртом и смотрит на него, Митю, остановившимся взглядом. Это заметил и Данила, бросился к старому другу. – Что, сердце?
Мирон Антиохович вздрогнул, отвёл глаза. Трудно сглотнул, потёр левую грудь.
– Да, бывает… Ничего, ничего, сейчас отпустит.
Но и за ужином он был непривычно молчалив, почти не ел, а если и отвечал на Данилины слова, то коротко и словно через силу.
Наконец Фондорин решительно отодвинул тарелку и взял Любавина за руку. – Ну вот что, братец. Я как-никак доктор… – Посчитал пульс, нахмурился. – Э, да тебе лечь нужно. Больше ста. В ушах не шумит?
Любавин-младший встревожился не на шутку – сдёрнул с груди салфетку, вскочил.
– Да что вы переполошились, – улыбнулся через силу Мирон Антиохович. – В бане перегрелся, эка невидаль. – Глаза его блеснули, улыбка стала шире. – Вот ты, Данила, давеча, в коровнике, мне упрёк сделал. Неявный, но я-то понял. Про то, что я своих крестьян, как коров содержу – только о плоти их забочусь, а духом пренебрегаю. Подумал про меня такое, признавайся?
– Мне и в самом деле померещилось в твоей чрезмерной приверженности к порядку и практической пользе некоторое пренебрежение к…
– Ага! Плохо же ты меня знаешь! Помнишь, как мы с тобой, ещё студиозусами, сетовали на убожество деревенской жизни? Что крестьяне зимой с темна на печь ложатся, иные чуть не в пятом часу, и дрыхнут себе до света вместо того чтоб использовать зимний досуг для пользы или развлечения? Помнишь?
– Помню, – кивнул Данила. – Я ещё негодовал, что иной крестьянин и рад бы чем заняться, да нищета, лучину беречь надо.
Любавин засмеялся:
– А как про клобы крестьянские мечтал, помнишь? Где поселяне зимними вечерами, когда работы мало, собирались бы песни играть, лапти на продажу плести или ложки-игрушки деревянные резать?
Засмеялся и Фондорин:
– Помню. Молод был и мечтателен. Ты надо мной потешался.
– Потешаться-то потешался, а нечто в этом роде устроил.
– Да что ты?!
Мирон Антиохович хитро прищурился.
– Между Солнцеградом и Утопией (это другая моя деревня) в лесу стоит старая водяная мельня, от которой зимой все равно никакого прока. Так я там лавки, скамьи поставил, самовар купил. Кто из крестьян хочет – заезжай, сиди. Свечи за мой счёт, а если кому баранок или сбитня горячего – плати по грошику. Дёшево, а все же не задарма. Пускай цену досугу знают. Там же книги лежат с картинками, кому охота. Станочек токарный, пяльцы, ткацкий станок для баб.
– И что, ходят? – взволнованно воскликнул Данила.
– Сначала-то не больно, приходилось силком. А теперь привыкли, особенно молодые. У меня там милицейский дежурит и дьячок из церкви, чтоб не безобразничали. Хочешь посмотреть?
– Ещё бы! – Фондорин немедленно вскочил. – За это заведение тебе больше хвалы, чем за любые хозяйственные свершения!
Едем! – Но вдруг стушевался. – Извини, друг. Ведь ты нездоров. Съездим в клоб завтра… Хозяин смотрел на него с улыбкой.
– Ничего, можно ведь и без меня. Фома дорогу покажет. Там и заночуете, а утром вернётесь.
– Едем? – повернулся Данила к Мите, и видно было, что ему страсть как не терпится на свою осуществлённую мечту посмотреть.
– Конечно, едем!
Митридату и самому было любопытно на этакую невидаль взглянуть. Крестьянский клоб – это надо же!
– С Самсошей не получится, – сказал Любавин. – Тропу снегом завалило, только верхами проехать можно, гуськом. Лошади у меня собственного завода, норовистые. Неровен час упадёт мальчуган, расшибётся. Вдвоём поезжайте. Мне с твоим сыном не так скучно хворать будет, да и Самсону скучать я не дам. Ты, кажется, хотел в микроскоп посмотреть?
– Неужто? – задохнулся от счастья Митридат. – Тогда я останусь!
Полчаса спустя он и хозяин стояли в библиотеке у окна и смотрели, как по аллее рысят прочь два всадника – один побольше, второй поменьше.
Вот они уже и скрылись за последним из фонарей, а Мирон Антиохович всё молчал, будто в каком оцепенении.
Митридата же снедало нетерпение. В конце концов, не выдержав, он попросил:
– Ну давайте же скорее изучать водяную каплю!
Тогда Любавин медленно повернулся и посмотрел на мальчика сверху вниз – точь-в-точь так же, как в бане.
В первый миг Митя подумал, что у Мирона Антиоховича снова схватило сердце, и испугался. Но взгляд был гораздо более долгим, чем давеча, и значение его не вызывало сомнений. Солнцеградский владетель смотрел на своего маленького гостя с нескрываемым отвращением и ужасом, будто видел перед собой какого нибудь склизкого ядовитого гада.
И тут Митя перепугался ещё больше. От неожиданности попятился, но Любавин сделал три быстрых шага и схватил его за плечо. Спросил глухо, с кривой усмешкой:
– Так ты Данилин сын? – Да… – пролепетал Митя.
– Тем хуже для Данилы, – пробормотал Мирон Антиохович как бы про себя. – Он думал, я не слыхал, как ты сбежал-то. Не хотел я про это говорить, чтоб не бередить… Надо думать, там, в бегах, это с тобой и случилось. Так?
– Что «это»? – взвизгнул Митридат, потому что пальцы хозяина больно впивались в плечо. – Дяденька Мирон Антиохович, вам нехоро…
Второй рукой Любавин зажал ему рот. Нагнулся и прошептал, часто моргая:
– Тс-с-с! Молчи! Слушать тебя не велено! Кто ты был раньше, не важно. Важно, кем ты стал.
Он провёл рукой по лбу, на котором выступили капли пота, и Митя, воспользовавшись вернувшейся свободой речи, быстро проговорил – дрожащим голосом, но все же стараясь не терять достоинства:
– Сударь! Я не возьму в толк, к чему вы клоните? Если моё пребывание здесь вам неприятно, я немедля уеду, единственно лишь дождавшись возвращения Данилы Ларионовича.
– И говорит не так, как дети говорят. – Мирон Антиохович рванул ворот рубашки. – Родного отца по имени-отчеству… Сомнений нет! Тяжек жребий, но не ропщу.
Он на миг зажмурился, а когда вновь открыл глаза, в них горела столь неистовая решительность, что Митя, позабыв о достоинстве, заорал в голос:
– Помогите! Кто-нибудь, помо… На висок ему обрушился крепкий кулак, и крик оборвался.
Очнувшись, Митридат не сообразил, где он, отчего перед глазами белым-бело и почему так холодно. Хотел повернуться из неудобной позы – не вышло, и только тогда понял, что его несут куда-то, перекинув через плечо. Услышал хруст снега под быстрыми шагами, прерывистое дыхание, и рассудок разъяснил смысл происходящего: свихнувшийся Любавин тащит свою маленькую жертву через парк.
Куда? Зачем?
Что за жизнь такая у маленьких человеков, именуемых детьми? Отчего всякий, кто старше и сильнее, может ударить тебя, обругать, перекинуть через плечо и уволочь, словно некий неодушевлённый предмет?
Дыхание Митиного обидчика делалось все чаще и громче, а шаги медленней. Наконец он остановился вовсе и бросил свою ношу на снег, тяжело сел на корточки, прижал пленника коленом.
– Куда вы меня, дяденька? – тихо спросил Митя.
Снизу, на фоне темно-серого неба, Любавин казался великаном с огромной, косматой башкой.
– К пруду, – хрипло ответил Мирон Антиохович. – Там прорубь. Ты хитёр, но и я не промах. Вон гляди. – Он коротко, одышливо рассмеялся и повернул Митину голову назад.
Там, за деревьями, белели стены дома.
– Видишь окно открытое? Это твоя спальня. Скажу, уложил тебя спать, а ты через окно сбежал. Данила подумает, что ты снова в уме тронулся. Жалко его, пускай у него надежда останется. Ни к чему ему правду знать.
Подавляя неудержимое желание закричать от ужаса, Митя спросил ещё тише: