Эрик Ластбадер

Воин Опаловой Луны

Ральфине

Так сражаемся мы, чтобы повесть о нас стала спасением для детей наших.

Из Искаильских скрижалей

Пролог

НА УЛИЦЕ ЗЕЛЕНОГО ДЕЛЬФИНА

Человек со шрамом въезжает на закате в Шаангсей. Останавливается перед высоким эскарпом западных ворот цвета киновари. Седло его коня покрыто пылью. Он оборачивается. Над ним парят на гротескно широких крыльях два черных как смоль стервятника, жутковато рисуясь на фоне пылающего неба. Собираются облака. Они несутся, как пламенноалые колесницы, на тягучие мгновения заслоняя нарыв солнца, косо сползающего на вершины городских крыш, уже исчезнувших в сгущающемся мареве. Закаты в Шаангсее всегда такие – сначала и город, и окрестности тонут в чистейшем алом, переходящем, по мере того как солнце исчезает за рукотворными высотами города, в аметистовый и фиолетовый, возвещающие о наступлении ночи.

Но глубоко посаженные глаза человека со шрамом, узкие и непроницаемые, как сухой камень, смотрят только на извилистый, истоптанный тракт позади и тянущуюся непрерывной чередой толчею повозок – запряженных быками телег, груженных рисом и шелком, всадников, солдат, странствующих торговцев, купцов, пеших земледельцев – все они идут в город. Те, что выходят из города, его не волнуют.

Его конь фыркает, трясет мордой. Человек со шрамом ласково поглаживает его тонкой рукой по холке под короткой гривой. Шкура жеребца тусклая, вся в дорожной пыли, запекшейся грязи узких обходных троп и в жирных пятнах торопливых трапез.

Человек со шрамом натягивает поглубже шляпу – это неказистое сооружение с обвисшими полями в лучшем случае лишь затеняет его длинное изможденное лицо. Наконец, удовлетворенный результатом, он пригибается в высоком пыльном седле, дает посыл коню и въезжает в ворота. Поднимает взгляд и смотрит, как меняется вид, с удовольствием наблюдая, как перетекают друг в друга ракурсы бесконечных барельефов, вырезанных на киноварных западных воротах, этом памятнике двойственности – памятнике славе и жестокости войны.

Человек со шрамом поеживается, хотя ему и не холодно. Он не верит предзнаменованиям, но все же находит забавным, что ему приходится въезжать в Шаангсей через западные ворота, возведенные как мрачное напоминание о самой мерзкой черте человеческой природы. Но, спрашивает он себя, не все ли равно, въедет он в город через ониксовозеленые южные ворота, алебастровые восточные или вычурные северные – из чугуна и дерева, покрытые красным лаком? Он запрокидывает голову, коротко и невесело хохотнув. Нетнет. Никакой разницы. В этот час заката они все залиты алым светом опускающегося солнца.

Человек со шрамом ныряет в океан толпы огромного города. Продвижение его в толчее становится медленнее, словно он едет по полю движущихся маков. Он ощущает, что его долгое одиночество кончилось, кончилось время, когда рядом с ним не было ни единой души, кончилась та нескончаемая пора, когда его семьей были лишь его конь да звезды. И все же пока он едет сквозь откровенную суету города, прокладывая на своем коне путь сквозь толпы толкающихся мужчин, женщин и детей, толстых и тощих, старых и молодых красивых и уродливых, проезжая мимо переполненных лавок, конюшен, ларьков под полосатыми навесами, мимо вереницы домов с гроздьями болтающихся на ветру вывесок, соблазнительно зазывающих внутрь, он понимает, что никогда еще не чувствовал себя настолько лишенным человеческого тепла. И это одиночество заполняет его так, что его начинает трясти, словно он заболел.

Он бьет пятками по бокам коня, встряхивает поводья, вдруг решив непременно добраться до цели. Сквозь это широкое бурное море, звяканье металла, пыльный скрип кожи, дорожную грязь, что толстым слоем покрывает его. Стайки чумазых ребятишек, тощих, как покойники, кружатся у его ног, как водовороты этой вонючей реки, и ему приходится плотно прижимать ноги к бокам коня, чтобы они, вереща, не стянули с него сапоги. Он вынимает из объемистого кошелька медяк и подбрасывает монету высоко в воздух, чтобы она сверкнула в тусклом свете. Как только она исчезает среди пешеходов слева от него, детишки бросаются туда. Промыливаются сквозь толпу, настырно шарят на четвереньках по земле в уличной склизкой грязи и отбросах.

Человек едет вперед, резко заворачивает за угол по ходу улицы. Вдыхает густой запах кориандра и извести, тяжелый аромат жареного мяса, более легкие – свежей рыбы и тушенных в масле овощей. Из темного переулка тянет густым сладковатым запахом маковой соломки, на мгновение настолько крепким, что у него перехватывает дыхание и начинает кружиться голова.

Шум города после такого долгого пути наедине с собой подавляет его. Это непрерывная какофония завываний, воплей, плача, криков, смеха, шепота, пения, громкий гомон голосов – свидетельство суеты человеческой.

В глубокой тени фетровой шляпы лицо человека со шрамом выглядит осунувшимся. Длинный искривленный нос, полные упрямые губы – как будто ему в детстве приходилось драться замотанными пенькой кулаками, как в обычае у некоторых народов западных равнин континента человека. Его серебристые шелковистые волосы струятся вдоль спины, схваченные на лбу тонкой медной полоской. На его дерзком лице явно виднеются белые шрамы, стягивающие кожу щек и шеи, словно дождь морщит воду пруда. На нем длинный дорожный плащ темного, хотя уже и непонятного изза грязи цвета. Под плащом темнокоричневые туника и штаны. На простом кожаном поясе висит в ножнах кривой меч, широкий, с односторонней заточкой.

Он останавливается у винного лотка на Трижды Благословенной улице и, спешившись, выводит коня из жуткой уличной давки. Зайдя в тень пестрого навеса, он высматривает торговца – человека с круглым, словно луна, лицом и раскосыми глазами, что сейчас спорит с двумя молодыми женщинами о цене за кожаную флягу вина. Человек со шрамом быстрым взглядом глубоко посаженных глаз окидывает изгибы тел разгорячившихся в пылу спора женщин. Но взгляд его беспокоен, и, пока он ждет и к чемуто нетерпеливо прислушивается, глаза его стреляют тудасюда – то выхватят лицо там, то блеск тарелки или взмах руки тут. Какоето мгновение он изучает лицо человека с оливковыми глазами и черными кудрявыми волосами, такими длинными, что они почти падают на плечи, пока тот не встречается с другим человеком и оба уходят. Человек со шрамом поворачивается на топот, вскрикивает и съеживается, когда мимо него ктото пропихивается через толпу, толкаясь локтями. Он просит у виноторговца, теперь освободившегося, чашечку вина и выпивает его одним глотком. Это не похоже на рисовое вино его родных краев. На его вкус, оно слабовато, но из северных красных это самое лучшее. Покупает бутылку.

Закат угасает, и небо над Шаангсеем становится розоватолиловым, затем фиолетовым, по мере того как ночь неизбежно наползает с востока.

Человек со шрамом ведет жеребца в узкую улочку, кривую, полную отбросов и испражнений. Наверняка в этих кучах мусора у стен домов и кости найдутся – человеческие, голые, неузнаваемые. Вонь стоит омерзительная, и человек старается не вдыхать глубоко, словно сам воздух тут может оказаться ядовитым. Его конь тихонько ржет, и человек ободряюще похлопывает его по холке.

Проулок выходит на улицу Зеленого Дельфина, где тесно толпятся жилые дома и лавки. Снова воздух наполняется многоголосой какофонией города, пряный запах заглушает более ядовитые. В полукилометре отсюда человек со шрамом находит тихую конюшню. Заводит в стойло коня, снимает седельные сумки, перебрасывает их через плечо. Кладет две монеты в темную ладонь грязного конюха, прежде чем выйти на улицу Зеленого Дельфина. Некоторое время он бесцельно идет вниз по улице, временами останавливаясь, чтобы заглянуть в окно лавки или повертеть в руках товар на уличном лотке. Он часто оборачивается, переходя с одной стороны улицы на другую.