Через боль человек сознает жизнь, вспомнил Данло.
Жизнь, было его последней ясной мыслью до того, как боль захлестнула его, жизнь по сути своей есть движение материи по строго организованным образцам. Это движение в чистом виде, постоянный переход из одного состояния в другое — и в этом движении заключается изначальный источник всякой боли. Чем больше движение — например, когда мужчину кромсают ножом или женщина рожает, — тем сильнее боль. Странно, что раньше он никогда не понимал этого до конца. Странно, что движение само по себе есть боль, ведь вселенная — это не что иное, как движущаяся материя, от атома углерода в крови Данло, где вращаются электроны, до потока фотонов, исходящих из сердца далекой звезды.
Боль есть жизнь, а жизнь есть боль, боль, боль, боль…
Ирония в том, что воины-поэты изобрели свою эккану не просто для того, чтобы вызывать боль, а для того, чтобы освобождать свои жертвы для их величайших возможностей. Ведь боль — это дверь, ведущая из темной пещеры собственного существования к бесконечным огням вселенной. Но открыть эту дверь дано немногим. Немногие способны достичь своего момента возможного и пройти сквозь боль в золотую страну, где твоя воля струится свободно и дико, как водопад. Чем сильнее боль, говорят воины-поэты, тем больше у воли возможностей преодолеть ее и приблизиться к истинной человечности. Ибо настоящий человек — это тот, кто, несмотря на всю боль, терзающую его тело и душу, способен улыбнуться бесконечно большей боли вселенной.
Больно, больно, больно.
— Больно, Данло, правда?
Голос Ханумана грянул, как взрыв, из ослепительного света, опалив Данло нестерпимым жаром.
— Ужасно больно, да?
Да, сказал про себя Данло. Да, да, да, да.
— Данло!
Звук собственного имени обжег мозг и вызвал обильный пот. .
— Ты ни о чем не хочешь меня спросить?
Да, подумал Данло. Да, да, да, да.
— Спрашивай, если хочешь.
— Сколько… — выговорил наконец Данло. Это единственное слово далось ему такой ценой, словно он вырвал из ноги засевший там гарпун.
— Сколько боли ты сможешь вытерпеть? — Голубые глаза Ханумана сверкали, как лед, одежда окружала его золотым пламенем. — Ты это хотел узнать? Сколько боли ты сможешь вытерпеть, прежде чем начнешь кричать и грызть себе язык? Порой мне кажется, что это единственный стоящий вопрос: сколько боли мы способны вытерпеть, прежде чем обезуметь заодно со всей вселенной?
— Нет, — выдохнул Данло. — Сколько… времени?
Он давно уже потерял счет ударам своего сердца. Ему казалось, что прошли целые дни и даже годы, но при этом он понимал, что ночь еще не прошла, потому что окошко оставалось темным. Возможно, прошло только два или три часа с тех пор, как Ярослав впрыснул ему эккану. Он определенно давно уже достиг момента, когда огонь экканы разгорается жарче всего.
— Всего двести секунд. — Хануман закрыл глаза, и шапочка у него на голове засветилась пурпурными червячками. — Двести десять — чуть больше половины того срока, когда мы сможем начать по-настоящему. И только сотая часть боли, как тебе должно быть известно. Действие экканы нарастает по экспоненте. То, что ты чувствуешь сейчас, вряд ли можно назвать настоящей болью.
Ненастоящая… двести секунд… быть не может, нет, нет, нет…
Данло тратил всю силу воли только на то, чтобы не кричать.
Он не понимал, как может боль быть сильнее, — но она неизбежно стала сильнее, бесконечно сильнее. Проходили секунды, дни, века, и его сердце бесконечно долго завершало один удар и наполнялось кипящей кровью для следующего. Уйти бы, уйти — лучше уж оказаться голым в метели, или пусть бы его резали каменным ножом, или пусть бы самое мучительное, что он испытал в жизни, повторялось снова и снова.
Данло, к стыду своему, закричал, как ребенок, попавший в лапы тигру; он кричал так, что легкие, казалось, вот-вот оторвутся от ребер и сердце лопнет. Потом он осознал, что единственные звуки в камере — это дыхание Ханумана, воинов-поэтов и его собственное, похожее на выхлопы ракет. Крик звучал у него внутри, в его голове. Челюсти оставались сомкнутыми, и он не смог бы разлепить губы.
— Прошло больше пятисот секунд. — Голос Ярослава разрезал воздух, как кнут. — Ничего не понимаю.
Другой воин-поэт, быстрый молодой Аррио Келл, сказал: — Может быть, эккана устарела и утратила силу.
— Нет. Я приготовил свежий раствор всего три дня назад.
— Тогда он должен был достичь своего момента.
— И давно уже. Ничего не понимаю.
Хануман подошел поближе и потрогал потный лоб Данло.
Даже это легкое прикосновение причиняло невыносимую боль.
Данло заставил себя смотреть прямо на Ханумана, пока тот ощупывал окаменевшие мускулы его лица и шеи. Хануман заглянул ему в глаза и сказал:
— Он достиг своего момента — я уверен, что эккана подействовала полностью.
— Никто еще не подходил к своему моменту без крика, — возразил Ярослав.
— Данло не такой, как все люди.
— Вы говорите так, точно он бог.
— Почти, — тихо и странно произнес Хануман. — Его отец как-никак Мэллори Рингесс, который хоть и был человеком, но тоже не таким, как все.
— Даже воины-поэты кричат под действием экканы, — сказал Ярослав. — Нервов у него нет, что ли? Или с мозгом что-то не в порядке?
— Нервы у него есть. Смотри. — Хануман провел ногтем по шраму у Данло на лбу, и Данло подскочил на стуле: ему показалось, будто его старую рану вскрыли раскаленным ножом. — Видишь его глаза? Он кричит, только внутри.
— Лучше бы он кричал вслух, пока стены не затряслись и не порвались голосовые связки.
— Однако надо начинать, — сказал Хануман.
— Давно пора. — Ярослав достал свой длинный нож.
— Один момент. — Хануман обратился к Данло: — Назови мне координаты звезд вдоль пути Зондерваля.
Сердце Данло ударило три раза с силой волн, бьющих в скалистый берег, и он сказал: — Нет.
— Нет?
— Нет.
Односложное слово ранило грудь и горло, но не выбросить его железный груз из себя было бы еще больнее. Вся воля Данло уходила на то, чтобы произносить это просто, спокойно, без примеси боли или ненависти.
— Будь ты проклят, Данло! — Челюсть, руки, все тело Ханумана тряслись от ярости, и он не мог отвести от Данло бледных, готовых расплакаться глаз. — Если есть Бог в этой вселенной, он должен предать проклятию такое жестокое существо, как ты. Но его нет, поэтому это должен сделать я, понимаешь? Я должен. — И Хануман, кивнув Ярославу, приказал: — Начни с пальцев.