Хануман, должно быть, запланировал порядок пыток заранее и обговорил его с воинами-поэтами, поскольку Ярослав и Аррио Келл знали, что им нужно делать. Руки Данло были прикручены к подлокотникам стула, но кисти оставались свободными. Когда эккана начала действовать, Данло стиснул пальцы в кулаки. Теперь Аррио разжал их своими жесткими пальцами, распрямил мизинец с черным пилотским кольцом и придавил его к подлокотнику. На черном осколочнике палец казался особенно бельм, и ноготь при свете радужного шара переливался, как бриллиант.
Не стану кричать, пообещал себе Данло. Умру, а кричать не стану.
Он приказал себе смотреть, когда Ярослав приставил нож к кончику его пальца. Острие вошло под ноготь. Ярослав водил им вправо и влево, загоняя поглубже, стараясь подковырнуть весь ноготь до конца, как скорлупу ореха. Брызнула кровь, и невыносимое желание закричать свело судорогой горло и живот Данло. Он пытался отдернуть руку, но жгучая веревка, впиваясь в предплечье, не пускала его. Он не мог уйти от этого ножа, от крови, от боли.
О Боже, Боже, Боже. Умереть бы.
Ярослав наконец сорвал ноготь и с торжеством поднял его вверх, как найденный рубин. Данло, скрипя зубами, напрягся в своих путах. Все его мускулы сокращались одновременно, позвоночник трещал, желудок выворачивался наизнанку. В этот момент Данло стал думать о смерти. Никакого порядка и ясности в этих мыслях не было. Из-за боли Данло перестал постигать истины вселенной в словах, концепциях и рассуждениях. Он сознавал только боль, огонь и нескончаемость боли. И страшную логику, говорящую ему, что боль кончится только вместе с его жизнью. Если боль — это жизнь, а жизнь — только движение крови, бегущей из вскрытых сосудиков его пальца, и нервных сигналов, бегущих по руке в мозг, все это можно очень легко прекратить. Остановить движение клеток — и он умрет. Душа не отделится от тела, и никто не закодирует его “я” в виде компьютерной программы — ничего такого. Не будет ничего, кроме остановки движения, угасания сознания и жизни. Покой, тишина, и боль пройдет.
Данло жаждал этого несуществования все больше с каждым вдохом, царапавшим ему горло, как нож. Приказать сердцу не биться больше, уйти от боли жизни со всей непреклонностью, присущей ему от рождения.
Умереть, умереть, умереть — о Боже, о Боже, о Боже.
— Будь ты проклят, Данло!
Голос Ханумана обрушился откуда-то из слепящего света внутри Данло. Боль так помутила ум, что он показался Данло своим.
— Будь ты проклят! Почему ты не кричишь?
Данло услышал это как “почему ты не умираешь?” Разлепить бы кровоточащие губы, чтобы ответить Хануману (и себе самому) на этот вопрос, но если он это сделает, то закричит так, что звуковые волны разорвут ему грудь и сердце перестанет биться.
О Боже, нет. Нет, нет, нет — я не хочу умирать.
Ярослав долго — почти вечность — трудился над другими его пальцами. И каждый раз, срывая ноготь или сверля его ножом, проникая в нервы и в кость, воин-поэт все больше досадовал — и любопытствовал, и изощрялся в своем искусстве. Будь его воля, он просверлил бы Данло глаза или вскрыл ему грудь, чтобы убедиться, что сердце у него такое же, как у всякого человека. Но Хануман никогда не допустил бы подобных увечий. Он в самом деле не хотел, чтобы Данло умер, — и посредством жестов и резких взглядов побуждал воина-поэта действовать по плану. Для пытки предназначались самые легкодоступные, близкие к поверхности нервы, и нож Ярослава проникал в локтевой сустав, в тестикулы, в тройничный нерв, пролегающий за скулами.
Когда все это не принесло желаемого результата, Аррио Келл достал из кармана коричневую палочку Джамбула, раскурил ее и приложил горящий конец к животу Данло. Кожа зашипела, и пот стал испаряться, а клетки Данло выбрасывать из себя новую влагу. К стоящим в камере запахам — масла каны, старого меха, пыли, нездорового дыхания Ханумана — добавилась вонь горелого мяса. Данло задыхался от этого зловония, и давился, и мотал головой, и отказывался кричать.
— Бесполезно, — сказал Ярослав, весь забрызганный кровью, как и Аррио. — Вы хотите, чтобы ваш друг был жив, но девять человек из десяти уже умерли бы от такой боли — а десятый сошел бы с ума.
— Возможно, он Одиннадцатый. — Хануман говорил о персонаже из теологии воинов-поэтов, способном превзойти любую боль на пути к бесконечному.
— Даже Одиннадцатый в конце концов умирает, как всякий человек.
— Вот именно — человек, — сказал Хануман и добавил: — Надо спросить его еще раз.
Он снова задал Данло вопрос о маршруте Зондерваля, и Данло, глотая воздух, снова промолчал.
— Пора привести акашика. Ступай в собор, — приказал Хануман Аррио Келлу, — и скажи Радомилу Корвену, что он мне нужен.
Аррио вытер кровь с рук белым полотенцем, набросил золотой плащ на окровавленную одежду и с поклоном вышел.
— Хорошо бы вы позволили мне заняться глазами, — сказал Ярослав. — Манипуляции со зрительным нервом причиняют невероятную боль. А тут еще страх перед слепотой — глядишь, и заговорит.
— Может быть, позже, — сказал Хануман вдумчиво, как будто они обсуждали меню к обеду. — Подождем акашика.
Долго ждать не пришлось. Аррио привел морщинистого старца по имени Радомил Морвен. Прежде он был выдающимся мастер-акашиком, но еще на заре рингизма он вышел из Ордена, чтобы служить Хануману — и достигнуть божественного состояния прежде, чем сердечный приступ или еще какое-нибудь несчастье оборвет его дни. Свои инструменты он нес так, словно они были свинцовые. Охая и вздыхая, он установил маленький голографический стенд на шахматном столике рядом с образником и постучал скрюченными пальцами по блестящей поверхности шлема.
— Я понимаю необходимость подобных мер, — сказал он, косясь на изувеченные пальцы Данло и лохмотья кожи, свисающие с его лица. При этом он зажал рот рукой, словно боясь, что его вырвет. — Но лучше было бы послать за мной сразу после того, как ему ввели эккану. Пытки — это уж чересчур.
— Не вам об этом судить, — сказал Хануман.
— Если бы вы больше полагались на мое искусство, — проворчал Радомил, игнорируя холод, которым Хануман его обдавал, — то даже эккана бы не понадобилась.