Айзек вспомнил весь процесс нахождения формулы. Он понимал, что его успехи, невероятные скачки в теоретической работе за последний месяц, который оказался продуктивней предыдущих пяти лет работы, были в полной мере связаны с текущими практическими задачами. Исследование кризисной теории зашло в тупик и пребывало в тупике, пока его не нанял Ягарек. Хотя и не понимая причины, Айзек все же сознавал, что именно размышление над конкретными приложениями позволило развиваться самой абстрактной теории. Он решил не погружаться с головой в серьезное теоретизирование. Лучше сфокусировать внимание на летательной проблеме Ягарека.

Он не позволял себе отвлекаться от главной проблемы исследования, во всяком случае, на этой стадии. Все свои открытия, каждый шаг вперед, каждую рождавшуюся идею он спокойно претворял в практические опыты для возвращения Ягарека в небо. Это было непросто, даже казалось каким-то извращением: постоянно прилагать усилия, чтобы сдерживать и ограничивать свою работу. Ему казалось, что вся работа происходит где-то за его спиной, или, точнее, он пытается вести исследования, наблюдая за ними как бы краем глаза. И все же, каким бы невероятным это ни казалось, подчинив себя подобной дисциплине, Айзек достиг таких успехов в теории, о каких не мог и мечтать в предыдущие полгода.

«Это необычный, непростой путь к научной революции, – думал он иногда, упрекая себя за чересчур лобовой подход к теории. – Возвращайся к работе, – строго говорил он себе. – Ты должен дать гаруде, рожденному в небе, крылья». Но он не мог успокоить взволнованно бьющееся сердце, не мог удержаться иногда от почти истерической улыбки. Порой он встречался с Лин, если она не была занята таинственным заказом, и доставлял ей несказанное удовольствие своим волнением и пылом, хотя она была усталой. Остальные дни он проводил исключительно в одиночестве, целиком погрузившись в науку.

Айзек применял свои невероятные прозрения на практике и уже начал осторожно разрабатывать механизм для решения проблемы Ягарека. В его работе все чаще и чаще фигурировала одна и та же схема. Сперва это были просто каракули, несколько соединенных линиями точек, окруженных стрелками и знаками вопроса. Через несколько дней схема сделалась более осмысленной. Отрезки были прочерчены по линейке. Кривые стали аккуратными. Замысел постепенно превращался в проект.

Иногда в лабораторию Айзека заглядывал Ягарек. Ночью раздавался скрип двери, и Айзек, обернувшись, видел перед собой бесстрастного, величественного гаруду, который явно продолжал бомжевать.

Айзек обнаружил: бывает полезно объяснять то, что он делает, Ягареку. Разумеется, это относилось не к теоретическим выкладкам, а к практическому применению. Целыми днями в голове у Айзека бешено прокручивались тысячи идей, и нужно было сократить их число, отсеяв лишние, тупиковые; иными словами, нужно было навести порядок в собственной голове.

Так он оказался в зависимости от Ягарека. Если гаруда не появлялся несколько дней подряд, Айзек становился рассеянным. Он часами просиживал, глядя на огромную гусеницу. Почти две недели это создание жадно пожирало сонную дурь, вырастая как на дрожжах. Когда она достигла трехфутовой длины, встревожившийся Айзек перестал ее кормить. Следующую пару дней гусеница отчаянно ползала в своей тесной клетке, задирая мордочку. Затем, похоже, она смирилась с тем фактом, что больше еды не будет. А может быть, голод ослаб.

Она почти перестала двигаться, лишь изредка ворочалась, насколько позволяла клетка. Обычно она лежала, и тело ее вздрагивало: то ли это было дыхание, то ли биение сердца – Айзек не знал. Выглядела она вполне здоровой. Казалось, она чего-то ждет.

Иногда, бросая комочки сонной дури в цепкие челюсти гусеницы, Айзек с каким-то неясным жалким чувством размышлял о своем собственном опыте употребления этого наркотика. Это не было ностальгическим бредом. Айзек явственно помнил ощущение, будто он валялся в грязи и вымарался весь с головы до пят; помнил ужасную тошноту, паническое смятение и боязнь потерять себя в хаотическом водовороте эмоций; помнил, как это смятение пропало и как он ошибочно принял его за чьи-то чужие страхи, вторгшиеся в его разум... и все же, несмотря на необычайную яркость этих воспоминаний, Айзек ловил себя на том, что наблюдает за трапезами гусеницы заворожено – быть может, даже с голодной завистью.

Эти чувства очень беспокоили Айзека. Он всегда был беззастенчиво малодушен, когда речь заходила о наркотиках. Его студенческие годы были, разумеется, полны дымом плохо скрученных пахучих сигарок из дурманной травы и глупым смехом курильщиков. Но Айзек никогда не испытывал желания попробовать что-нибудь покрепче. И эти первые ростки нового аппетита нисколько не уменьшили страхов Айзека. Он не знал, вызывает ли наркотик привыкание, однако твердо решил не поддаваться пока еще слабым проявлениям любопытства. Сонная дурь предназначалась для гусеницы, и только для нее.

Айзек перевел свое любопытство из чувственного в интеллектуальное русло. Он был лично знаком лишь с двумя алхимиками, ужасными ханжами, говорить о незаконных наркотиках с которыми не стал бы никогда – скорее уж станцевал бы голышом посреди Тервисэддской дороги. Вместо этого он заговорил о сонной дури в пользующихся нехорошей репутацией тавернах Салакусских полей. Оказалось, что некоторые из его знакомых уже пробовали этот наркотик, а кое-кто даже употреблял его регулярно.

Похоже, сонная дурь одинаково действовала на любых существ. Никто не знал, откуда пришел этот наркотик, но все принимавшие расхваливали его необычайное воздействие. И все жалели, что сонная дурь была слишком дорогой и продолжала дорожать. Однако это не заставляло их отказаться от привычки. Художники чуть ли не в мистических терминах описывали, как общаются с чужими сознаниями. Услышав это, Айзек усмехнулся и заявил (не упоминая при этом о собственном опыте), что наркотик является всего лишь мощным онейрогеном, стимулирует центры мозга, отвечающие за фантазии, так же как улетное варево стимулирует участки коры, отвечающие за зрение и обоняние.

Он и сам в это не верил. И совершенно не удивился, когда его теория вызвала горячий протест.

– Не знаю как, Айзек, – восторженно шептал ему Растущий Стебель, – но эта штука позволяет видеть чужие фантазии...

При этих словах остальные нарки, забившиеся в тесную каморку «Часов и петуха», дружно закивали. Айзек состроил скептическую мину, продолжая играть роль ворчливого брюзги. На самом деле он, конечно же, был согласен. Ему хотелось побольше разузнать об удивительном веществе, – надо бы расспросить Лемюэля Пиджина или Счастливчика Газида, если он когда-нибудь снова появится. К сонной дури, которую он бросал в клетку с гусеницей, Айзек по-прежнему относился с любопытством, настороженностью и недоумением.

Однажды теплым днем в конце меллуария Айзек с тревогой смотрел на огромное существо. Более чем удивительно, думал он. Это не просто огромная гусеница. Без сомнения, это настоящее чудовище. Он начинал ненавидеть ее за то, что она возбуждала в нем жгучий интерес. Иначе он бы уже давным-давно о ней позабыл.

Дверь внизу распахнулась, и в лучах утреннего солнца показался Ягарек. Гаруда очень редко приходил до наступления темноты. Айзек вскочил на ноги, жестом предложил подняться наверх.

– Яг, старина! Давненько тебя не видел! А я тут сижу, бездельничаю. Надо, чтобы ты меня подгонял. Иди сюда...

Ягарек молча поднялся по лестнице.

– Откуда ты узнаешь, что Луба и Дэвида не будет? – спросил Айзек. – Ты, наверное, следишь, а? Черт, Яг, хватит уже прокрадываться сюда, словно какому-нибудь жалкому воришке.

– Мне надо поговорить с тобой, Гримнебулин.

В голосе Ягарека звучала странная нерешительность.

– Давай, старина, выкладывай.

Айзек сел и посмотрел на гостя. Он уже знал, что Ягарек садиться не станет.

Ягарек снял плащ и фальшивые крылья, а затем повернулся к Айзеку, сложив на груди руки. Айзек понял, что гость демонстрирует наивысшую степень доверия, стоя перед ним вот так, во всем своем уродстве, и не пытаясь прикрыться. «Наверное, я должен чувствовать себя польщенным» – подумал Айзек.