Тут же присутствовали наручники и плетка с богато инкрустированной ручкой, а в стенном шкафчике кожаные шорты и жилет. Но больше всего ее заинтересовала косметика. Превозмогая боль в низу живота, она доплелась до туалета, который оказался вовсе не туалетом, а целой ванной комнатой с биде, и умылась. Вода была горячая и холодная.

Настя вернулась в купе и занялась боевой раскраской. Она подвела брови, как ей показалось, очень стильно, под Клеопатру, предварительно выщипнув несколько не понравившихся волосинок. Положила густые тени, сразу став похожей на женщину-вамп, добавила румян, выбрала яркую помаду и смело очертила рот, превратив свои тонкие, безжизненные губы в красивый цветок.

Потом секунда колебания – и стянула грязный, провонявший пакгаузом свитер.

За свитером последовали индийские джинсы, отечественный бюстгальтер с грязными чашечками и лоснящимися бретельками. Трусы она не носила уже года три. Подобрав с пола нужное, натянула, посмотрелась в дверное зеркало и нашла себя очень и очень. Она положительно охренела и вылила полфлакона французских духов на спутанные волосы. Запах немытого тела смешался с ароматом дорогой парфюмерии, заполнил весь вагон и полился на улицу. В облаке этого запаха она и появилась на верхней ступеньке.

Некоторые, кто увидел ее первыми, подавились. Профессор поправил очки и ударил по спине Петруччио, выбив кусок, застрявший в горле.

Над сидящими повисла крепкая, почти осязаемая пауза. Вообще казалось, что весь мир замер в трансе. Даже далекие гудки маневровика с Москвы-Товарной не могли поколебать волшебного столбняка, поразившего присутствующих.

– Вот те на… – пришел в себя первым Боцман.

– Картина… – согласился Петруччио.

Больше никто не мог вымолвить ни слова. И действительно, что говорить, когда говорить нечего. Перед ними стояла Диана-воительница, охотница и бог знает кто. На ней был черный бюстгальтер-четвертинка, не закрывающий сосков, черный же ажурный пояс с красными поводками резинок, черные трусики-полоска с зеленым лепестком на самом интересном месте, ажурные чулки со стрелкой.

Крепкое тело сорокалетней, никогда не рожавшей женщины будоражило и воображение, и физиологию сидящих. Давно забывшие свою сущность бомжи вдруг одномоментно ощутили, что у них в штанах начало оживать давно забытое ощущение.

Возможно, в этом свою роль сыграло и мясо с кровью.

Она улыбалась загадочной улыбкой Джоконды. Петруччио подскочил к вагону и подставил руки. Настена, как и подобает богине, сошла вниз на две ступеньки, бомж подхватил ее и понес к столу, но тут обнаружилось, что практически все съедено и выпито.

Забыли. Так бывает. Они давно уже исповедовали принцип: если на столе что-то есть, надо жрать все без промедления. И потом это не пакгауз, где припозднившимся Фома всегда оставлял пайку. Да и Фомы уже не было. От одного сознания, что они так опростоволосились, бомжей обуяла ярость. Они кинулись в вагон на поиски съестного и спиртного. Начался взлом всего запертого. Грабь награбленное, – так, кажется, называли свой революционный порыв большевики. А кем они, собственно, были?

Бомжами и были. Ни кола ни двора. Может быть, в прошлом – дети приличных родителей, подцепившие самый опасный вирус на свете – вирус разрушения.

И нашли-таки. Нашли две трехлитровые банки «левой» икры (кто ж будет клиентов борделя кормить покупной) и ящик коньяку, несколько бутылок «Смирнофф». Только единицы смогли противостоять «революционному порыву масс, громящих винные склады на Петроградской». Профессор, Боцман и Петруччио, удовольствовавшись тремя бутылками коньяку и отбитой банкой икры, спустились на землю и уселись за стол.

– За дам и не дам, но лучше вам дам! – провозгласил Петруччио двусмысленный тост.

Настена обняла Боцмана и Профессора и поочередно чмокала их в щеки.

– Поверите, нет, я никогда не была так счастлива, даже в той, гражданской жизни… Давайте выпьем и повеселимся.

– Похоже на веселье перед казнью, – мрачно заметил Профессор.

Его не поддержали. От выпитого и съеденного напало благодушие, и если у кого и рождалась крамольная мысль об ответе за содеянное, ее тут же отметали.

Старались жить в полную силу, да так, чтобы чертям тошно стало. Долго сдерживаемое чувство обиды на всех и вся, кроме себя самого, овладело массами.

Уже хрустнуло вагонное стекло. Уже вытащили из шкафчика и набили тряпьем форму железнодорожника Карпа. Леший пинками выкинул чучело из вагона. Скоро внизу сгрудились все. Откуда-то взялись гвозди. Чучело прибили к. забору, отделяющему автобазу от путей.

Боцман смутно вспомнил, что был на автобазе и даже спал в одной из машин, и ему приснился странный сон с ангелами. Когда чучело облили коньяком и подожгли, он подошел к забору и, встав на ящик, заглянул на территорию. На территории в ряду поливочных машин стоял белый ангел и укоризненно кивал.

Боцману очень захотелось с ним посоветоваться о мучившей до головной боли мысли, которую никак не мог ухватить.

Он подозвал Профессора.

Друг вскарабкался на ящик.

– Смотри, дружа, видишь, стоит? – спросил Боцман, проверяя свои ощущения.

– Где? Кто?

– Никого не видишь?

– Никого.

– И ангела?

– Ангела вижу.

– И я.

– Так что с того? Они живут тут. Разве ты не замечал, когда надо куда-то идти, а туда ходить не надо, ты и не идешь. Значит, ангел тебя сохранил. Тут ведь целая наука: хочешь видеть – видишь, не дано – не видишь. Скажи, как думаешь, сколько ангелов уместится на булавочной головке? Не знаешь? И никто не знает. А я знаю. Во сколько веруешь, столько и уместится. Как в жизни. Захочешь очень сильно жрать, думаешь, подадут? Нет. Сам найдешь.

– Вот я брата очень сильно найти хочу… Найду?' – Найдешь. Обязательно найдешь. Жизнь несправедлива, только когда не веришь, а веришь – найдешь. Если жив – найдешь. Давай слезай, а то Черный придет.

– А ты и Черного видел?

– Я, брат, всяких видел. У меня жена была. Не знала никогда, сколько батон хлеба стоит. Так и померла не зная. Все думала – тринадцать копеек.

Счастливая… А потом дочка. Та все знала. Даже больше знала. Понравился ей ученик, да так понравился, что стащила у меня работу по Достоевскому:

"Лингвистические особенности русского языка и их антропоморфальный смысл в цезурах романа Достоевского «Преступление и наказание». Защитился, стервец.

Теперь просиживает плюшевое кресло. Я ей: как же так, дочь? А она мне: папа, надо быть проще и добрее, ты все возможные премии получил, а Артему еще жить…

Как будто я умер.

Под чучелом набросали всякого мусора, обломков тары, пластиковых бутылок, остов цветного телевизора. Кто-то припер фанерный щит.

– Честное слово, как дети… – укоризненно попенял Профессор.

– Пусть, много они радости видели за последнее время? То-то… У тебя хоть вспомнить есть что. А у них и тогда ничего не было, кроме долга государству и пионерского детства – на первый-второй рассчитайсь! Первый шаг вперед – и в рай! А каждый второй тоже герой!

– Первый-второй, первый-второй, первый-второй!.. – заорал Петруччио, и его поддержали остальные.

Мусор подожгли. Огонь занялся споро. Кто-то перевернул щит, дабы дать огню простор. На обратной стороне идеальными квадратами под пластиковым покрытием обнаружились выцветшие фотографии. Венчала все надпись: «ЛУЧШИЕ ЛЮДИ НАШЕГО ВОКЗАЛА». Огонь лизал крайних.

Боцман смотрел на костер, на начинающие чернеть лица, и тут, в центре, его внимание привлекла фотография железнодорожника в форме с нашивками и блестящим галуном на рукаве.

«ЛАРИН ВИКТОР АНДРЕЕВИЧ, заместитель начальника вокзала, орден Трудового Красного Знамени».

Вавин Алексей Иванович, Боцман, вглядывался сквозь дым и языки пламени в удивительно знакомые черты лица. Внезапно всплыли все мысли, что будоражили его сегодня, встреча с Лэрри, его слова, да и слова Профессора, но главное – в мозгу стали короткими вспышками мелькать без всякого намека на порядок эпизоды его суматошной и безалаберной жизни: станция перед авианалетом, воинский эшелон, мать, посылающая его за водой в станционное здание. Он вспомнил даже, как их привезли в детский дом в городе Пермь и чужая женщина все пыталась выяснить имя, отчество, фамилию, как звали родителей и где они жили прежде.