– Нет, брат! – перевел повод. – Давай уж вместе!

В специальные кавалерийские занятия пограничного спецназа входило родео, когда к седлу привязывали третью подпругу, перехватывающую пах лошади. Ее затягивали по команде, и невысокие горные лошадки, и так тряские, норовистые, выделывали испанские танцы на манеже. Этот жеребец в сравнении с ними казался кораблем, неповоротливым мастодонтом; четверть часа он пытался сбросить наездника, прыгая по вершине холма, чтобы только не выдать таинства предстоящей любви. Но так и не избавившись от свидетеля, отчаялся, пошел на крайние меры – на всем скаку завалился на бок, перевернулся через спину, благо что седло было спортивное, мягкое, без железных лук. И только вскочил на ноги – Ражный вновь оказался наверху, еще раз перевел повод, разрывая страстные и потому бесчувственные губы стальными удилами.

– Нет, брат, вместе!

У жеребца от негодования заходили бока, взбелела пена под уздечкой, Ражный выхватил из-за пояса нагайку.

– Поехали!

Оскалившись, жеребец обернулся, стриганул кровавым глазом и будто предупредил:

«Ну смотри! Сам напросился!»

И теперь действительно понес, полностью выйдя из повиновения.

Пение кобылицы приближалось вместе с тем, как ближе становился игольчатый лесной горизонт. Призывный голос ее все время перемещался вдоль опушки, и жеребец успевал откликаться на скаку, резко меняя направление, но когда темная стена старых елей оказалась рядом, высокий, гулкий крик улетел в сумрачные дебри. Не раздумывая и не задерживаясь даже на миг, конь нырнул в лесную гущу, как в омут, и вместо ветра зашуршали в ушах еловые лапы, затрещали сучья, колким дождем ударила сбитая хвоя.

Несколько минут он мчался сквозь этот шкуродер, и Ражный едва успевал уворачиваться от сухих, разлапистых сучьев, летящих в лицо, и не было мгновения, чтобы оглядеться. Кобылица зазывала все глубже и глубже в лес и, кажется, была где-то рядом; мало того, почудился такой же призывный девичий смех, однако жеребец вырвался из елового мрака на большую поляну, а вокруг никого не было. Ражный отлично помнил с юности все окрестные леса, но такого не знал: чистый, девственный, замшелый от земли, он более напоминал сновидение. Непонятной породы деревья стояли, словно свечи, и кроны их плотно смыкались высоко над головой, едва пропуская рассеянный, зеленоватый и призрачный свет. Причем весь этот лес был изрезан желтыми полянами, над которыми вершины деревьев хоть и были разреженными, однако все равно образовывали завершенные сводчатые купола, отчего многократно усиливался, становился гулким и обманчивым каждый звук.

Жеребец сам перешел на рысь, потом и вовсе завертелся, заржал беспомощно, поскольку ответный голос кобылицы доносился отовсюду. Он носился с одной поляны на другую, кружился на месте, выискивая ушами источник звука, и по-прежнему не слушался поводьев. И Ражный вертелся вместе с ним, пока не ощутил за спиной движение и не заметил в просвете между деревьев мелькнувшее темно-синее полотнище.

– Туда! – жестко перевел удила, поднимая коня на дыбы. – Там!

Синяя, будто кусок ночи, тень плаща суженой – объекта охоты в зачине Манорамы – еще дважды колыхнулась впереди и исчезла, однако жеребец уже мчался след в след. Ражный не помнил этого леса, зато суженая знала его отлично и умышленно завела в обманчивые недра. Обычно Пир Радости справлялся на открытом месте, в чистом поле, и теперь она расплачивалась за свою хитрость: намученная скачкой по лесам, а более того истомленная трехлетняя кобылица, почуяв близость жеребца, зауросила и вышла из подчинения. Оксана нахлестывала ее нагайкой, но чаще попадала по деревьям или своему длинному, летящему покрову, под которым, Ражный знал, больше ничего нет. Гнедая тонконогая лошадка ржала почти беспрерывно, взбрыкивала и норовила скинуть всадницу. Крупный, опытный племенной жеребец настигал, как коршун птицу, и уже превращал погоню в любовную игру.

Лавируя между деревьев, суженая попыталась оторваться за счет легкости кобылицы, однако с виду тяжеловатый конь проявлял чудеса резвости и верткости, почти не отставая. Тем более впереди уже проглядывало широкое открытое пространство, где Оксане было не уйти и где было самое подходящее место для Пира Радости.

Темно-синий плащ, подбитый изнутри белым шелком, взлетал, всхлопывал, на миг показывая то обнаженное бедро, то профиль острой, тяжелой груди, наполняя голову азартным туманом, и можно было взгорячить плетью коня, наддать и ухватить это полотнище, как жар-птицу, однако Ражный ждал простора. И жеребец ждал его, не особенно-то стараясь приблизиться к своей невесте в лесном лабиринте.

Ражный изготовился, чтоб сразу же, как вырвутся на открытое место, настигнуть суженую и сорвать с нее плащ, однако лошади вынесли на берег озера, где лес вплотную подступал к воде. Не сдержав бега, кобылица взрезала темную гладь, вырвала копытами и распустила в обе стороны дорожки кувшинок и белых лилий, а через мгновение синее полотнище вздулось, накрыв Оксану с головой, и поплыло, словно воздушный шар. Тогда Ражный бросил остановившегося было коня в озеро, сдернул с воды плащ и повернул к берегу – сзади послышался лишь легкий вскрик.

Купель слегка отрезвила и его, и жеребца, а суженая, оставшись полностью обнаженной, продолжала плыть верхом, встав на колени в седле, и тело ее, как и бурунный след за кобылицей, золотилось под склоненным солнцем.

Ражный спешился, снял седло и хлопнул коня по шее.

– Я плащ добыл, теперь ты иди!

Жеребец встряхнулся и крупной, вольной рысью побежал берегом на перехват кобылицы. Опытный в любви племенник не пожелал бросаться в озеро, затанцевал у кромки воды, подзывая невесту тихим, воркующим ржанием. И она, словно на магнит, кинулась к нему, скользя по дну нековаными копытами, подскользнулась, на мгновение ушла с головой и сбросила всадницу – точнее, смыла ее со своей спины. Однако в неуловимый момент, будучи под водой, Оксана успела расстегнуть подпругу, и когда кобылица вынырнула и обрела опору под ногами, оказалась уже без седла.

Тем часом Ражный снял мокрую одежду, развесил ее на солнцепеке и расстелил на земле плащ – символ девичьей чести. По обыкновению перед Пиром Радости суженая носила его целый месяц, в том числе и спала на нем, дабы напитать его своей энергией любви и страсти, но Оксана не ждала Манорамы, повиновалась воле прадеда, и потому он ничего не ощутил. Синее полотнище пахло ароматом трав и разогретой на жаре еловой хвоей – вездесущим лесным запахом. Потому Ражный лег рядом с плащом, на ярко-зеленый и густой кукушкин лен. Суженая могла бы подойти, взять предмет своей гордости и отдать другому араксу, например, своему тайному возлюбленному – бывало, что таким образом молодые заранее договаривались и преодолевали родительскую волю, – но Оксана не сделала этого, положила седло на камень вверх потником, чтоб подсушить, и с девичьей опаской присела возле ног, к нему спиной.

– Надеюсь, ты от меня не отказался? – уверенно спросила, глядя на трепыхающееся под ветром полотнище.

– Прости, я приехал не на Манораму, – внезапно для себя признался Ражный. – А чтобы отомстить за отца.

– Кому отомстить?

– Это не обязательно знать...

Она не настаивала, лишь подогнула ноги, зябко обняла свои колени.

– Я подумала, почему так рано мне выпал Пир Радости? Тебе еще до сорока шесть лет, одиннадцать месяцев и двадцать два дня...

– Инок поторопился. Повязать меня хочет Манорамой, отвлечь...

– И что, удалось ему это?

В зачине Пира он не имел права прикасаться к ней, а хотелось дотронуться до спины, приласкать и утешить.

– Если бы не скачки, а сразу на брачное ложе... – против своего желания пошутил он и пощекотал длинной травинкой ложбинку спины.

– А ты совсем не испытываешь ко мне чувств?

Древняя традиция была проста и мудра: обрученным прививали любовь друг к другу, как прививают к дикому плодовому дереву благородный побег. Ей с раннего детства рассказывали о нем в буквальном смысле сказки, представляя если не принцем, то храбрым, сильным и мужественным воином – единственным достойным ее руки и сердца. Она вырастала с мыслью о нем, и детское, девическое воображение к юности превращалось в мечту – в порох, которому достаточно одной искры. Из-за большой разницы в возрасте несколько иначе все происходило среди воинов, ожидающих совершеннолетия. Относительная свобода вовсе не означала полную волю: ему, как и суженой, все время внушали о продлении рода с одной-единственной, той, с кем была скреплена рука, и каждый аракс стоял перед выбором – прервать его или продолжить. Чаще всего бывало, что обрученные не видели друг друга с самого момента обручения, но истинное, искреннее чувство возникало в единый миг, как только они встречались.