В доме стоял запах старости. Затхлый запах плесени смешался с запахом бесчисленных обедов и пригоревшего масла. Чувствовался тут и запах сестры Игнатиус, чистый аромат талька, словно только что вымытого ребенка. Подобно дому Розалин и Артура, здесь тоже выросли поколения и поколения людей, которые бегали и кричали по коридорам, били посуду, взрослели, влюблялись и уходили, оставляя дому часть себя. Здесь не люди владели домом, а дом владел их душами. В нашем бывшем доме ничего такого не было и в помине. Я любила наш дом, однако все живое в нем начисто изничтожалось моющим пылесосом, который каждый день гнал застоявшиеся запахи всевозможными моющими средствами. А раз в три года комнаты декорировались заново. Старую мебель выбрасывали, новую расставляли по-новому и стены красили в тон новых драпировок. У нас не было места эклектике, когда мебель собирается годами. И никаких сантиментов по поводу семейных воспоминаний. Новая дорогая мебель не оставляла места для сантиментов. Вот так было в моем доме.

Сестра Игнатиус все еще в своем костюме, в котором она работала с пчелами, умчалась прочь, словно малыш в подгузнике. Я сняла кардиган и положила его на обогреватель. Майка промокла насквозь, прилипла к коже и просвечивала, шлепанцы хлюпали, однако я не стала их снимать, чтобы не запачкать ничего грязью, принесенной из прежней семьи. И без меня слишком много всякого скопилось тут от чужих людей.

Сестра Игнатиус вернулась с полотенцем и сухой рубашкой.

– Прошу прощения, больше ничего не нашла. У нас давно не одевались семнадцатилетние девицы.

– Шестнадцатилетние, – поправила я ее, осматривая спортивную рубашку.

– Я бегала в ней марафон с шестьдесят первого по семьдесят первый год, – пояснила сестра Игнатиус, поворачиваясь к плите и собираясь поставить на нее суп. – Боюсь, ничего другого нет.

– Ого, а вы были, видно, в форме!

– Ты о чем? – Она приняла соответствующую позу и показала свои бицепсы. – Пока еще ничего не потеряно.

Я рассмеялась. Потом через голову сняла майку, положила ее на обогреватель и надела сухую рубашку, которая была длиной с мини-юбку. Сняв шорты, я подпоясалась ремнем, превратив рубашку в платье.

– Ну как? – пройдясь по воображаемому подиуму, спросила я сестру Игнатиус.

Она со смехом присвистнула, выражая свое восхищение.

– Вот бы мне вернуть мои ножки! – воскликнула она и покачала головой. Сестра Игнатиус поставила на стол две миски с супом, и я с жадностью набросилась на еду.

Снаружи опять доносилось пение птиц, словно дождя не было вовсе, словно он нам привиделся.

– Как поживает твоя мама?

– Спасибо, хорошо.

Молчание. Нельзя лгать монахине.

– Не хорошо. Сидит целыми днями в своей спальне, улыбается и смотрит в окно.

– Значит, она счастлива?

– Она сошла с ума.

– А как считает Розалин?

– Розалин считает, что если скормить годовой запас еды за один день, то все будет в порядке.

У сестры Игнатиус дрогнули губы, как будто она усилием воли погасила улыбку.

– Розалин говорит, что это у нее от горя.

– Может быть, она права?

– А если бы мама стала голой кататься в грязи и распевать песни Энии[42], тогда как? Это тоже было бы от горя?

Сестра Игнатиус улыбнулась, и кожа у нее на лице сложилась как оригами.

– Твоя мама это делала?

– Нет. Но думаю, она недалека от этого.

– А что думает Артур?

– Артур разве думает? – парировала я, глотая горячий суп. – Нет, беру свои слова обратно. Артур думает, вы правы. Артур думает, но ничего не говорит. Брат же он, на самом деле. Или он слишком сильно любит Розалин, так что в ее словах его ничего не задевает, или он до того ее не выносит, что не хочет с ней разговаривать. Я пока еще не поняла.

Сестра Игнатиус, видимо, почувствовала себя неловко и отвернулась.

– Прошу прощения за свой язык.

– Полагаю, ты несправедлива к Артуру. Он обожает Розалин. И нет ничего, что бы он для нее не сделал.

– Даже женился?

Она поглядела на меня так, словно взглядом влепила мне пощечину.

– Ладно, ладно. Извините. Просто она такая… Не знаю… – Я стала подыскивать слово, которое подходило бы к тому, как я себя чувствовала в ее присутствии. – Собственница.

– Собственница, – повторила сестра Игнатиус. – Интересно. Не знаю почему, но мне стало приятно.

– Тебе известно значение этого слова?

– Конечно. Она хочет все иметь.

– Хм-м-м.

– Я хотела сказать, что она слишком заботится о нас, постоянно что-то делает. Кормит нас по триста раз на день по какой-то динозаврской диете, а мне бы хотелось, чтобы она успокоилась, отстала от меня и дала мне дышать.

– Тамара, хочешь, я с ней поговорю?

И тут меня обуял страх:

– Ни за что. Тогда она узнает, что я говорила с вами о ней. А я даже не поставила ее в известность, что мы познакомились. Вы моя страшная «грязная» тайна, – пошутила я.

– Что ж, – рассмеялась сестра Игнатиус, и у нее порозовели щеки. – Мне еще не приходилось выступать в такой роли.

Оправившись от смущения, сестра Игнатиус уверила меня, что не проговорится Розалин о нашем знакомстве. Еще немного времени мы посвятили дневнику, как и почему он появился у меня, и она еще раз сказала, что мне не надо волноваться, так как мой мозг испытывает большое давление и нет никаких сомнений, я сама сделала записи и забыла о них. Мне стало получше после этой беседы, хотя под конец я задумалась: а вдруг и правда с моим сном происходит что-то неладное. Если я во сне заполняю дневник, что еще я могу делать во сне? У сестры Игнатиус хватило сил убедить меня, будто все таинственное в моей жизни на самом деле такая же норма, как все святое и чудесное, поэтому не надо терзать себя с ответами, которые рано или поздно явятся сами, облака рассеются и все сложное станет простым, а странное – обыкновенным. И я поверила ей.

– Нет, ты посмотри, как хорошо стало! – воскликнула сестра Игнатиус, поглядев в окно. – Опять вовсю светит солнце. Надо поскорее навестить пчел.

Прежде чем отправиться в сад, я переоделась и стала словно круглый Мишлен-мен[43].

– Зачем вы держите пчел? – спросила я, пока мы шли к ульям. – Например, если поешь в школьном хоре, то иногда можно пропустить уроки, когда принимаешь участие в конкурсе или хор зовут в церковь, скажем, на свадьбу учительницы. Будь я учительницей, ни за что не пустила бы на свою свадьбу противных маленьких пакостниц, которые превращают в ад каждый день моей жизни, чтобы они мелькали у меня перед глазами еще и в самый счастливый день. Я бы сбежала на Сент-Китс[44] или на Маврикий. Или в Амстердам. Там в шестнадцать лет уже разрешено пить спиртные напитки. Правда, только пиво. Ненавижу пиво. Но ведь разрешено, и я бы не стала отказываться. А вот замуж в шестнадцать лет я не пошла бы. Не знаю, разрешено ли там выходить замуж в шестнадцать лет. А вы должны знать, вам-то ваш муж об этом наверняка говорил.

И я подняла глаза к небу.

– Значит, ты поешь в хоре? – спросила сестра Игнатиус так, словно не слышала больше ни слова из того, что я наговорила.

– Пою. Но только в школе. Никогда не участвовала ни в каких конкурсах. Один раз мы ездили в Вербьер кататься на лыжах, а во второй раз у меня был ларингит. – Я подмигнула сестре Игнатиус. – Муж маминой подруги врач, и он давал мне освобождения, когда я хотела. Думаю, он был неравнодушен к маме. Не хватало мне еще надрываться на их конкурсах, хотя наша школа всегда занимает первые места. Два раза мы победили на чем-то все-ирландском.

– А что вы поете? Мне больше всего нравилось слушать «Nessun Dorma»[45].

– Кто это сочинил?

– «Nessun Dorma»? – Сестра Игнатиус изумленно посмотрела на меня. – Это одна из самых красивых теноровых арий Пуччини. – Она закрыла глаза и, покачиваясь, стала напевать мелодию себе под нос. – Ах, как я люблю ее! Конечно же, в исполнении великого Паваротти.[46]

вернуться

42

Эния (род. в 1961 г.) – ирландская певица, автор музыки к фильмам.

вернуться

43

Символ французской компании, производящей шины, которую основали братья Мишлен.

вернуться

44

Остров в Карибском море.

вернуться

45

«Nessun dorma» – ария из последнего акта оперы «Турандот» Джакомо Пуччини, одна из самых известных арий тенорового репертуара. «Nessun dorma» в переводе с итальянского означает «Пусть никто не спит».

вернуться

46

Лучано Паваротти (1935—2007) – итальянский певец (тенор).