Отец долго и внимательно смотрел на него, и было видно, что он успокаивается. Потому что и малому, и большому было известно: советский доктор не может врать! А значит, действительно, все в порядке, ну а насчет второго ребенка, насчет братика или сестрички сынишке Андрюше – что ж, можно прожить и без второго ребенка, живут же люди, лишь бы с Галей, с Галочкой, с Галчонком все было хорошо.

– Спасибо, доктор, я все понял, – наконец произнес отец. Помялся, слегка покраснел, расцепил пальцы. Добавил смущенно: – Будем... буду предохраняться.

– Вы уж нас извините, Николай Алексеевич, – поспешно сказал Кононов, чтобы отец забыл о своей неловкости. – Проморгали.

– Может, это и к лучшему, что Гале ничего не сообщили, – отозвался отец. – Вы правы, ей это знать совсем ни к чему. Спасибо, что приехали. А телефон у нас третий день не работает, между прочим. Скоро подъем, на полдник у нас чай с ватрушками. Пойдемте в столовую, попьем чайку.

– С удовольствием, – Кононов вновь взглянул на повеселевшего молодого мужчину, который когда-то катал его на санках и учил играть в шахматы, и носил на плечах на первомайской и ноябрьской демонстрациях, и читал ему сказки, и... – А вы, Николай Алексеевич, нас не забывайте, приходите. И не только когда, не дай Бог, прихватит, а так, для профилактики. Главное ведь – профилактика, чтобы потом не лечиться.

Он знал, что слова эти совершенно бесполезны, что ни за какие коврижки отец добровольно не пойдет в больницу ради какой-то там профилактики, но тешил себя единственной мыслью: впереди еще целых двадцать с гаком лет и все еще можно изменить. И с мамой тоже...

«Вот и все, – думал он, шагая рядом с отцом мимо лагерной линейки с поднятым флагом. – Задание выполнено... Вот и все...»

Да, задание было выполнено, и жизнь продолжалась – он будет жить здесь, в мире собственного детства, и состарится здесь, и умрет в назначенный час, как умирали, умирают и будут умирать все родившиеся под этими небесами. Он потерял брата, но обрел маму и отца, вновь обрел маму и отца – и обрел самого себя, трехлетнего... Он найдет предлог, он напросится в гости, он будет хранителем этой семьи и своим собственным хранителем... Ради этого стоило жить. Ради этого стоило вернуться в прошлое.

Он шел к знакомой столовой мимо танцплощадки, беседок и качелей, и солнце детства безмятежно светило сквозь ветви высоких сосен, и все было хорошо в этом лучшем из миров...

«А ведь если мама не будет рожать, то и операцию ей потом делать не будут, – подумал он. – И это тоже хорошо, это просто здорово. Может быть, именно после той операции у нее все и началось...»

– Знаете, доктор, вы мне кого-то напоминаете, – сказал отец. – Мы с вами раньше не встречались?

– Все может быть, – ответил Кононов после некоторой заминки, стараясь, чтобы его голос звучал ровно. – Город не такой уж и большой.

– Да, город небольшой, – согласился отец. – Зато Москва рядом, и в Ленинград, если нужно, не так сложно махнуть.

– Запросто, – поддержал тему Кононов. – За выходные можно и в Москве, и в Питере побывать, если «Русской тройкой».

Он сказал это и тут же запоздало прикусил язык, потому что никакого сверхскоростного экспресса «Русская тройка» не было еще и в помине. Но отец, похоже, принял эти слова за подобие шутки.

– На тройке Радищев ездил, а мы на «Красной стреле», – сказал он, открыл дверь столовой и сделал приглашающий жест. – Прошу.

Кононов вошел в столовую и услышал, как где-то возле дач хрипловато задудел горн, возвещая об окончании «мертвого часа». «Вставай, вставай, порточки надевай! – всплыло в памяти давнее, пионерское. – Вставай, дружок, с постели на горшок!» И от этих полузабытых звуков у него опять защипало глаза, и он окончательно понял, какой лотерейный билет подарила ему судьба: выигрышный билет в страну детства, тот самый проездной билет, о котором когда-то пела Эдита Пьеха:

Ночью из дома я поспешу,

В кассе вокзала билет попрошу,

Может, впервые за тысячу лет:

«Дайте до детства плацкартный билет».

Тихо кассирша ответит: «Билетов нет...»

А ему, Андрею Кононову, посчастливилось раздобыть такой билет в собственное детство.

7

...И кончилось лето, и прошла осень, и в весну превратилась зима, да и сама весна со дня на день собиралась обернуться новым летом...

В конце мая тысяча девятьсот семьдесят второго года Андрей Николаевич Кононов сидел за столиком на открытой площадке киевского ресторана «Метро» над входом на станцию метро «Крещатик» и неспешно угощался фирменной котлетой «метро» (в ee мякоти находился туннель, залитый маслом), прихлебывая из высокого бокала пиво «Бархатное». Одет был Кононов в легкий светлый костюм и никакой клади при себе не имел – большая дорожная сумка с вещами находилась в двухместном номере гостиницы «Мир», а та что поменьше, с деньгами, была закрыта в автоматической камере хранения на киевском железнодорожном, или, как тут говорили, «зализнычном» вокзале. А еще встречались здесь странные вывески: «Перукарня», «Взуття», Троянда», «Паляниця»...

Майское солнце светило вовсю, но не могло пробиться сквозь тент над столиком. Отсюда, с высоты третьего этажа, открывался прекрасный вид на Крещатик. Зелень каштанов, многолюдье тротуаров, вереницы автомобилей, внушительные здания в стиле сталинских времен...

Ресторанная площадка была почти пуста – далеко не каждый пойдет в ресторан в два часа дня в разгар рабочей недели. Кононов медленно жевал котлету и задумчиво смотрел на Крещатик. И сравнивал его с другими улицами, на которых ему довелось побывать.

«Главная улица – лицо города, – лениво размышлял он, скользя взглядом по девчонкам, сидящим на скамейках бульвара. – А лица разные бывают, как у этих девчат. Бывают выразительные, броские, яркие – кажется, запомнишь сразу и навсегда... А бывают и тусклые, бледные, схожие друг с другом в своей неяркости... Выразительные, конечно, гораздо интереснее...»

Он прикрыл глаза, представил себе одну картинку, вторую...

Суета, пестрая толкотня автомобилей, похожих чем-то на песчинки в стремительном беге потока, разноцветные пятна, мчащиеся вдоль утесов-домов, и внезапно – задумчивый Александр Сергеич в обрамлении старинных фонарей, навеки застывший на пьедестале среди автомобильного гула на фоне кинотеатра – творения совсем другой эпохи. Вот тебе и образ Москвы – головокружительно летящей современности, то здесь, то там с разбегу натыкающейся на гулкие провалы в прошлое...

Раздольно раскинувшийся холодноватый строгий Невский проспект, глубина его наполнена ровным гулом моторов и шелестом шин, прозрачная глубина с навеки взвившимися конями на мосту над серым спокойствием воды – и вдалеке, на фоне серого хмурого неба золотится шпиль Адмиралтейства...

А вот теперь, справа, – монументальная каменная дуга от Прорезной до площади Калинина. У подножия дуги плавно текут троллейбусы и легковушки, и шины ласкают асфальт со звуком, схожим с мягкой украинской речью...

А Дерибасовская?! Вот ее-то уж точно не спутаешь ни с какой другой, в ней, как в зеркале, отражается весь бесшабашный город – «жемчужина у моря».

Кононов приехал из Одессы накануне, и впечатлений у него было больше чем достаточно. А в Одессу он попал из Кишинева – как оказалось, вполне заурядного городка с отменным, впрочем, вином на разлив. На одесском «зализнычном» он сразу попал в окружение напористых голосистых женщин, наперебой предлагавших жилье рядом с морем – и сдался почти без сопротивления, потому что сопротивляться было не только бесполезно, но, возможно, и вредно для здоровья.

Квартира, в которой он временно поселился – отдельная комната, телевизор, торгующая на Привозе одинокая хозяйка и полдюжины кошек, – выходила окнами в типичный для Одессы тихий дворик – обрамленное стенами домов подобие квадратного апеннинского «патио» с длинной арочной подворотней, старыми раскидистыми кленами, не опавшими, а уже по-есенински «вовсю зелеными», постоянно сохнущим на веревках бельем, кошками, сидящими на подоконниках, и забранным ржавой решеткой круглым бетонным срубом колодца. Воды в колодце не было, но, по местному преданию, за чашкой чая поведанному Кононову хозяйкой, где-то в глубине колодца находился один из входов в катакомбы, что, подобно туннелям метро, вдоль и поперек пронизывали подземные толщи, над которыми распростерся город. С улицы подворотню обрамляли два чугунных столбика – свидетели девятнадцатого века; к ним когда-то извозчики привязывали лошадей. Теперь лошади в Одессе перевелись, и по вечерам во дворе устраивались на ночлег чей-то «москвич» и горбатый «запорожец». Подворотня выходила на тенистую улицу. Море действительно было совсем рядом: восемь-десять минут неторопливой ходьбы – и можно увидеть подернутую дымкой серо-синюю гладь и застывшие на ровной линии горизонта далекие туманно-призрачные силуэты кораблей, наводящие на мысли о «Летучем Голландце»...