— У нас займешься, — ответил Магнус, — только об этом и думаем.
— Потом Техасцы что-то очень беспокоятся….
— Да, — протянул Магнус, — конечно, умер — исчез: никому не нужно, родственников, похоже, нет, никогда он о них не говорил, я ничего, по крайней мере, не знаю, — да и что родственники? разве ложечки утащат. А жаль, жаль — до горечи жаль, плакать не умею, а что-то вот в горле першит да першит…. Что сказать, — да нечего говорить: он был хороший человек и в глубине носил какую-то непонятную мне доброту, вот за это его и любили…. не все, конечно… А так — деятель, ну об этом и говорить нечего.
— Почему не лечился, а?… не беспокоился — сквозняк, он не обращает внимания, а? что вы говорите? — и не спал недели напролет: очень вредно, а? верно?
— Он этим не занимался, — сказал Магнус, помолчав, — а ведь вот, что плохо: он никогда и с докторами не говорил, а тот, что его последний раз осматривал за день…. да нет, в тот же день, утром прислал мне письмо, говорил, что его дни сочтены, если он не будет лечиться тут же…. Я так расстроился, — вот еще несчастие: вдруг вечером звонят отсюда — кончено. А ему доктор ничего не сказал — и зря. Дурачье. Положим…
— Он раз мне сказал, — с усилием разбираясь в воспоминаниях заговорил Хатус, — что мы живем, чтобы бороться со смертью…
— Да, — подтвердила Аня, — он любил это говорить, это у него была особенная такая мысль….
— Бессмыслица, — сказал Лонгус, — сейчас особенно, а? — да все вообще — его смерть сплошная бессмыслица: ничего не понимаю — зачем умер? почему сейчас, — а? нет вы ответьте? ну? — а разговор о борьбе со смертью, да так это: философия…. но все равно, кошмар и нелепица. Трагедия, трагедия, а к ней какой то свинский, шутовской эпиграф: стыдно, глупо — не жизнь: вырезал бы пол-Африки за него, — всю Африку, всю, до последнего мерзавца! — чего они там живут, спят с женами, жрут, греют спину об солнце, а-а-а! — когда он, наш бедный Квартус…. А что он говорил — неверно, неверно, при чем борьба со смертью! — не причем…. не относится…. это толстовщина вносить такую иррациональную струю…. как Толстой где то говорит: «если, — грит, — допустить, что жизнь человеческая может управляться разумом, то уничтожится возможность жизни…» Это — гадость! а жизнь, — мы ей свернем шею — старухе, свернем, свернем, свернем!
Пришел слуга и позвал Аню.
Она вышла в сад глянула и покраснела, но сдержалась: на скамеечке сидела, кусая губы и глядя прямо остеклевшими глазами та белая девочка из кабинки дирижабля…. «Как бестактно, — решила Аня, — ужас! чего ей надо…. фу, что это такое»…. Но сказать той ничего нельзя было, так глядели эти выплаканные глаза и бедненькие похудевшие ручки. «Он ее целовал и любил, — думала дальше Аня, да, да…. э, да он мало ли их перелюбил»…. — но вздрогнула от этой мысли, стало как то неловко — «просто ревную», подумала и подошла к ней. Та поднялась к ней и заговорила, плача и передергиваясь от тщетных стараний сдержаться. Аня сперва ничего не понимала, что та говорит, но старалась не сердиться, вдруг что то расслышала и вдруг, вся загоревшись сладкой завистью и болью, спросила, задыхаясь:
— Как, как вы говорите?… ну повторите же, ради Бога…. вы…. вы…. вы — беременны?
Та кивнула головой сквозь слезы.
И Аня в слезах, чуть не шопотом, нетерпеливо: «От него, да?»
Девочка глянула на нее заплаканными глазами, вопрос показался ей смешным — и: «ну от кого же» — и засмеялась чуть, но рыдания обломили этот смех и бросили ее на скамью, жарко тряся ей плечи.
Плачущая Аня привела прислугу, и ее увели, в дом. «Ее зовут Мэри, — говорила себе Аня, идя в беседку и утирая слезы, — Господи, как я рада…. ах, вот я не думала»…. И войдя спросила:
— Магнус, слушайте, а у Квартуса…. у Алеши были…. были дети? ну там от кого-нибудь, ведь это же все равно?
Магнус ответил не сразу, а Хатус хмыкнул и сказал:
— Да должно быть были, то есть я так полагаю, помня его пристрастия…. он ведь очень….
— Оставьте вы, пожалуйста, — перебила его Аня, — вас серьезно спрашивают, а вы с вашими холостецкими анекдотами!
В другое время Хатус не преминул бы сообщить Ане, что и Квартус был холостой, но тут он смолчал — и так никто ничего определенного сказать ей не мог.
Когда они расходились, Аня поймала Магнуса и увела назад в сад:
— Вы помните эту его последнюю…. беленькая такая….
Магнус сморщился — потом сказал:
— Кажется, что то то-есть я не знал сам то…. он то ведь об этом не говорил…. а так мне секретари что то врали…. я ее помню, это когда мы в Техас плыли…. да, да….
— Так вот, у нее будет ребенок — я ее здесь оставила…. — и Аня опять уже вытирала слезы.
— Ну что ж, — заторопился Магнус, — конечно, конечно…. и если что там нужно, так пожалуйста, вы не стесняйтесь вообще…. Это даже очень и приятно…. да….
Магнус ушел, чуть горбясь. Аня стояла и плакала — теперь было жалко и Мэри и Магнуса еще, за то, что он так горбится.
Она прошла в дом, Мэри спала на диванчике, подложив руку под голову: «какая красивая, — подумала Аня; — совсем Ариадна»….
Но светлые глаза Мэри раскрылись, она глянула на нее, подозвала к себе и спросила:
— Ведь вы были…. его женой…. да? — так вы на меня….
— Нет, нет, — сказала Аня, плача, — да нет, вы не думайте: так это, давно было и недолго, когда мы совсем молодыми были….
XXI
Всего лучше бежать за улетевшей шляпой слегка, исподволь, преследовать ее осмотрительно, осторожно, а потом, вдруг сделав решительный прыжок, схватить ее за поля и тут же надеть на голову как можно крепче.
Прошло пять лет. Солнце било длинными лучами в большое окно, перед которым стоял внушительный письменный стол, за которым совсем исчезал в кресле тонкий сухощавый человечек. Он беспрестанно курил, бросал папиросы и быстро, как машина надписывал по две, по три строки на бумагах, лежащих перед ним. Тонкий секретарь с острым горбатым носиком и замечательным по чистоте и тонкости пробором, лоснящийся и так вкусно пахнувший, что невольно всякий улыбался, взглянув на него, скользнул в дверь совершенно неслышно и вырос перед патроном.
— Ну-с? — спросил тот, не отрываясь от бумаг, — что там?… и сейчас же ответил: — да, да, пожалуйста, сейчас.
В комнату вошел высокий человек, с острым темным взглядом и развалистой походкой, нимало не гармонировавшей с прилизанной и до блеска вычищенной комнатой.
Человек в кресле встал быстро и ловко, любезно и очень почтительно поклонился:
— Хатус! — сказал он, — будьте добры, садитесь. Очень приятно, что мне приходится принимать вас, очень. Магнус за городом, он немного утомился, вы к нему проедете — хоть завтра. Как раз мы вспоминали вас, вы ведь несколько запоздали.
— Да, — сказал Хатус тяжелым басом, которому тоже не место было в этой комнате и от которого позвякивали хрусталики у люстры, — я ведь заезжал на Цеуту, там у меня семья.
— Ну, и как от вашего путешествия?…
— В Европе очень худо, — отвечал Хатус раскуривая трубку.
Но собеседник сморщился от дыма, и уже подсовывал Хатусу папиросы:
— Пожалуйста, — говорил он, — Каролинские, очень приятный табак…. Так о Европе?
— Да худо, — отвечал Хатус, закуривая, — совсем, знаете…. а табак то действительно…. так в Карпатах жизнь начинается, а западная часть: волки и разбойники, но что то помаленьку начинает будто оживать, но народу ведь там — никого, даже странно…. А у вас как, с Канадой или как она теперь? — разделились?
— Подписано, — ответил тот, — граница наша с юга по каналу, чуть южнее, — ну вы помните, как тогда говорили….
Хатус кивнул. Тот продолжал:
— Да-да…. а на севере довольно просто, по….
— Все новые города, — сказал Хатус, — не пойму, по старому это как же?
— По старому немного южней и восточней старой канадской границы.
— Так, — сказал Хатус, покачивая головой — ведь не жирно, а?