На несколько мгновений в воздухе повисло молчание, все обернулись к Петруччи, но тот лишь поднял глаза на Марескотти. Марескотти же замер со сжатыми в кулаки руками, как громом поражённый. Венафро, наклонив голову набок, в недоумении разглядывал вестника несчастья, явно не поверив принесённому им известию. Карло Донати, Паоло Сильвестри и Никколо Линцано, как заметил Альбино, странно сплотились, став плечом к плечу, Лоренцо же Монтинеро, напротив, отступил на шаг назад и обернулся в сторону конюшен. На лице его было написано сожаление, но было неясно, скорбел ли он о погибшем или просто жалел, что вовремя не уехал.

— Бедняга, — растерянно сказал Венафро чуть дрогнувшим голосом.

— Воды смерти горьки… — задумчиво отозвался епископ Квирини. — Если называть беднягами всех, кому суждено умереть, кого пропустишь из живущих?

Альбино бросил на него недоуменный взгляд и понял, что его преосвященство просто пьян как сапожник.

Петруччи пришёл в себя быстрее всех прочих и велел Монтинеро разыскать среди гостей подеста.

— Он был у бочки с мальвазией, — наябедничал пьяный епископ, — внюхивался в аромат.

— Найдите его, — приказал Петруччи.

На это ушло несколько минут. Поднялась суета, Корсиньяно быстро разыскали, и целая толпа людей с факелами во главе с подеста двинулась к колодцу. Утопленник был осмотрен медиком Палески, не заметившем на теле Пьетро Грифоли следов насильственной смерти: он не был пронзён кинжалом или удушен, правда, шея была переломана, но это вполне могло произойти при падении тела в колодец.

Петруччи, едва услышав этот вердикт, приказал послать за отцом погибшего — Аничетто Грифоли, сам же, велев Венафро идти за ним следом, направился в дом. Марескотти, поглядев им вслед, обратился к стоявшему на поляне Пасквале Корсиньяно. Тот безмятежно озирал тело, слегка покачиваясь с носков на пятки.

— Вы полагаете, что вас напрасно вызвали? — в голосе Марескотти проступила с трудом сдерживаемая ярость, которую он, однако, силился подавить.

Подеста пожал плечами. К удивлению Альбино, он ничуть не заискивал в Марескотти, держался со спокойным достоинством и подчёркнутой независимостью.

— Не знаю, утром, едва рассветёт, мы осмотрим колодец и допросим служителей в доме. Может, что и прояснится.

— Двое свидетелей перед вами, зачем же ждать утра? — в горле Марескотти что-то клокотало.

Тонди, всё ещё прижимая к себе кота, чуть подался вперёд, угодливо поклонился Корсиньяно и выразил полную готовность рассказать господину подеста обо всем, что они знают. Однако на его слова ни Марескотти, ни Корсиньяно не обратили ни малейшего внимания, продолжая сверлить друг друга свирепыми и крайне недоброжелательными взглядами.

— Вы полагаете, что мессир Грифоли убит? — этот вкрадчивый вопрос Корсиньяно вызвал подёргивание нижней челюсти Марескотти, — с чего? У него были враги? Кто мог желать ему зла? Допрос свидетелей я никогда не начинаю с нашедших тело, но с тех, кому служил покойник. Такая у меня манера.

Марескотти развернулся, да так, что пола его плаща, описав полукруг, завернулась у колен, и, крикнув своей свите, устремился в дом. Подеста, в свете факелов ещё раз оглядев утопленника, неспешно двинулся следом.

— Почему мессир Корсиньяно столь дерзко говорил с мессиром Марескотти? — тихо поинтересовался Альбино у Тонди.

— Нашла коса на камень, — безмятежно пояснил архивариус, поглаживая кота между острых ушей, — Марескотти — кузен жены Петруччи, Аурелии Боргезе, а мессир Корсиньяно — кузен самого Пандольфо.

— Но ведь мессир Корсиньяно был обязан допросить нас, — сказал Альбино, глядя вслед удаляющемуся подеста, — почему же он этого не сделал?

— Потому что мертвец — человек Марескотти, — снисходительно растолковал Тонди. — Обнаружь мессир Пасквале здесь мёртвым своего человека, он вцепился бы нам в глотки и продержал бы всю ночь в каталажке. Нас допрашивали бы с пристрастием порознь и вместе, сверяли бы каждое наше слово друг с другом, угрожали бы пыткой и запугивали. А так как мы случайно напоролись в ночи на тело какого-то прислужника Марескотти, то нас вполне можно расспросить о таком пустяке утром за завтраком. — Толстяк посторонился, ибо пришли слуги с носилками, на которые погрузили тело утопшего и понесли к дому. — Однако уже и вправду поздно. Бочонок уснул, пойдёмте в отведённые нам комнаты, — толстяк зевнул. — Надо и впрямь выспаться, денёк завтра будет хлопотный.

Архивариус с котом исчез в темноте.

Альбино последовал было за Камилло, но тут, обернувшись, заметил тёмную фигуру мессира Монтинеро, стоявшего у колодца и осторожно вращавшего ворот, чуть поскрипывавший, точнее, пищавший, как летучая мышь под сводами старой часовни. Прокурор, склонив голову набок, внимательно слушал этот звук. Неожиданно из темноты возникла вторая фигура, ставшая с другой стороны ворота. Альбино увидел накинутый на голову капюшон плаща и то, что человек ростом равен прокурору. Раздался мягкий голос, задушевный и сардонический одновременно.

— Я знаю, что произошло, Лоренцино. Мой дурень-келейник, наслушавшись от местных скудоумных девок нелепых сплетен, сказал, что в этом колодце три года назад утопилась прачка. Из-за несчастной любви.

— И что с того? — голос прокурора был холоден и безмятежен.

— Она превратилась в русалку… или тритона. Что, если эта дева, выходя при свете полной луны из колодца, поёт на вечерней заре свои приворотные песни, помрачая юношей? Потом схватывает их в объятия и вместе с ними кидается на дно, где дарит их своею любовью, — теперь в голосе говорившего проступило опьянение, язык его чуть заплетался, — говорят, тритоны обольстительны, их очи блестят, как небесные звезды. Но надо привязать себя к дереву на берегу, иначе пение ундины настолько очарует, что уже не захочешь вернуться. Вот он и не вернулся… Говорят, только тот, кто достанет цветок папоротника, может свободно слушать пленительное пение русалок, они будут гнать в его сети рыбу и орошать его поля при засухе.

— Ты пьян, Нелло, — вздохнул прокурор, продолжая вращать ворот.

— Ну и что с того? Господь наш Иисус пил сброженный сок виноградных лоз и нам велел. Зато я поэтичен, Энцо, а ты чёрств, как сухарь.

— Ветер прекрасно заменяет поэзию, звезды — фрески маляров, а дождь — музыку, жеманные же стихи нервируют горше скрипа несмазаных колёс. Что до твоей версии, Гаэтанелло, то спроси нашего учёного магистра-медикуса, когда он проспится и протрезвеет, и ты узнаешь от него печальный и прозаический факт.

— Какой же?

— Папоротник никогда не цветёт.

— Неужели всё так ужасно, и мир совсем лишён романтики? Как страшно жить… — поморщился епископ. — Впрочем, чёрт с ним, с папоротником. Сойдёт и кактус. Уж кактусы-то точно цветут, Энцо, я знаю. Сам видел.

— Не поминай нечистого, Гаэтано, тебе сан не позволяет. Иди спать.

Альбино понял, что разговаривал Монтинеро с монсеньёром епископом Квирини, и снова подивился странным суждениям его преосвященства. Впрочем, если клирик подлинно был пьян, то чего и спрашивать? Но если высшая знать города глумится над беззащитными женщинами, а Глава города смотрит на это сквозь пальцы и даже покрывает негодяев, если прокуроры и подеста равнодушны к убийствам и закону, а епископы пьют, как сапожники, играют в карты и чертыхаются, то подлинно времена пришли последние…

К колодцу подошли люди подеста, намеревавшиеся охранять его до утра. Епископ посмотрел на них и ушёл. Прокурор тоже отошёл в тень и остановился. Перед ним стояла Катарина Корсиньяно.

— Этого человека убили?

Монтинеро задумчиво поинтересовался:

— А, что, он тоже был вашим поклонником? Но люди Марескотти чаще воруют понравившихся девиц, чем утомляют себя ухаживаниями. С чего же вам беспокоиться о нём?

— Знаете, Лоренцо, — в тоне Катарины проступила досада, — я вас иногда ненавижу.

— Знаю, — кивнул Монтинеро, — это от девичьей глупости. Пройдёт. — Прокурор прижал девицу к дереву, переходя на куда более интимный тон. — На Петра и Павла я женюсь на тебе, поняла?