Сразу после казни, не желая оставаться на празднество, Альбино нарочно затерялся в толпе и долго сидел на скамье в маленькой церкви, куда забрёл, стараясь укрыться от городского шума. Со времени его приезда в город прошло полтора месяца, и вот — случилось то, на что он не мог даже надеяться. Возмездие, жестокое и страшное, постигло всех его недругов, а он — он даже ни разу не вынул кинжала из ножен.
«Господь — отмщение и воздаяние…», то и дело повторял он.
Ему больше нечего было делать в Сиене, и Альбино задумался о возвращении в монастырь. При одной мысли об этом — улыбнулся. Снова увидеть Гауденция, братьев, часами сидеть в скриптории за книгами, вечерами — молиться и смотреть на полную луну. У братьев сейчас в разгаре сенокос, подумал он, и ему показалось, что в воздухе подлинно повеяло запахом свежескошенной травы, сладковатым-приторным и душно-пряным.
Вечером того же дня он попрощался и получил расчёт у мессира Арминелли, выразившего искреннее сожаление по поводу его решения уехать из города. Он распростился и с Камилло Тонди, душевно поблагодарив его за оказанное ему архивариусом сердечное внимание во время его пребывания в Сиене. Всё, что ему оставалось, — собрать вещи и проститься с монной Анной и Франческо Фантони. Вещей у него было совсем немного, он собирал их в котомку, слушая, как на балконе перебирает струны Сверчок.
Монах решил выехать утром, до рассвета, и уже днём следующего дня добраться до монастыря. Он представил себе, как удивится его рассказу Гауденций, и сам снова задумался над путями Промысла Божьего.
Тут он, однако, вспомнил о плаще, что одолжил ему Франческо Фантони. Альбино прошёл через балкон и окликнул Сверчка. Но никто не отозвался. Комната Франческо была пуста, её освещал только тусклый огарок свечи в шандале, стены и углы спальни тонули в сумраке, а на столе в дорогом чехле миланской кожи лежала гитара Франческо. Свеча потрескивала, и воск крохотными каплями разлетался по сторонам. Монах торопливо снял со стола гитару, боясь, что воск повредит коже, и опустил её на стул. Неожиданно напрягся.
Что-то произошло. Точнее, что-то в нём напряглось в непонимании, но тут же и отпустило, оставив, однако, в душе странную тягость. Что? Альбино несколько минут молча озирал комнату, свечу, гитару. Перед глазами смутно мелькнули деревянные подмостки сцены в Ашано, куча соломы, пьяный Франческо. Он, Альбино, тогда тоже поднял эту гитару, помогая перетащить пьяного Фантони в павильон торговца пастилой. Но… Альбино взял инструмент за гриф и взвесил его на руке. Гитара не весила и двух фунтов, была почти невесома. Монах сел у стола и уставился на инструмент. Он помнил, что в Ашано гитара Фантони показалась ему очень тяжёлой, она весила фунтов десять. Он ещё удивился, как она тяжела.
Альбино раскрыл застёжки чехла, вынул гитару, снова взвесил на руке, оглядел колки, гриф, корпус, струны. Это был дорогой, на совесть сделанный инструмент, но откуда в нём мог взяться такой вес? Альбино в недоумении взял чехол. Кожа, нежная, бархатистая, приятно ласкала ладонь. А это что? Чехол, к изумлению монаха, не гнулся, а там, где он расширялся в корпус, кожа удваивалась, становилась грубее. Поднеся чехол к свету, Альбино вздохнул. Удвоенное место в чехле было мехом для вина, изнутри были нашиты несколько странных складок, в одной из них он с удивлением нашёл… луковицу, а не гнулся чехол просто потому, что от основания до грифа был ножнами, и, отодвинув незаметный клапан, монах извлёк из него стальной клинок рапиры.
Мысли в нём остановились, только пальцы осторожно касались холодного металла.
— Оставьте её, Аньелло. Порежетесь.
Глава XVII. Исповедь палача
На пороге комнаты стоял Франческо Фантони. Он забрал из рук монаха клинок и вернул его на место. Свеча, догорев, последний раз полыхнула и погасла. В чернеющей за окном ночи проступила круглая, как золотой венецианский цехин, луна. Альбино закрыл лицо руками, словно пытаясь отстранить от себя жуткую догадку, закрыться от неё, остаться в сладком, пусть и лживом неведении. Потом поднял глаза на Франческо, казавшегося в лунном свете почти призраком.
— Я правильно понял? — в голосе Альбино была та тоска, что терзает обычно сердце приговорённого к смерти.
Из тона Фантони исчезли гаерские нотки, голос зазвучал ниже и глуше.
— Смотря, что вы поняли.
— Вы — убийца? Гибель Турамини, Миньявелли, Ланди, Грифоли, Донати, Линцано, Сильвестри — это ваших рук дело? Баркальи — на вашей совести?
К его изумлению, голос Фантони искрился весельем.
— А если допустить, что да? Донесёте? — Он вынул новую свечу и чиркнул клинком кинжала по огниву. Сгустившаяся по углам тьма отодвинулась, отступила в углы.
— Франческо, — в голосе Альбино проступили слезы, — как можно? Что вы сделали со своей душой?
— То же самое, что вы со своей, Аньелло, — Фантони снова гаерствовал и фанфаронил, — деяние наша вера приравнивает к помыслу, и если допустить, что вы хотели убить этих людей, а я это сделал, то мы будем в аду вариться в одном котле, мессир Буонаромеи.
Альбино на минуту смутился.
— Вы… знаете меня?
Фантони издевательски усмехнулся.
— Я заподозрил это в ту минуту, когда впервые увидел вас в гостях у моей дорогой матушки, ну, а когда узнал, что вы привезли письмо от моего братца Гауденция, тут и сомнения все отпали.
Альбино лихорадочно размышлял, но ничего не понял.
— Но как? Почему?
— Потому что у вас красивые глаза, мессир Буонаромеи, — глумливо проговорил Франческо, — и они пребольно резанули мне душу. У вас глаза моей наречённой Джиневры Буонаромеи, а она говорила, что у неё, кроме Маттео и Томазо, есть ещё один братец — Аньелло, который спасается в монастыре Сант`Антимо, где, как вам известно, пребывает и мой дорогой единокровный и единоутробный братец Джильберто. Как же тут не догадаться-то бы, помилуйте? — снова бросил он с издёвкой. — Но, честно говоря, я несколько дней, глядя на вас, просто понять не мог: неужто этот ягнёночек явился сюда вершить вендетту? — Фантони едва не хохотал. — Вы сами-то вправду, что ли, верили, что способны убить?
Альбино молча, закусив губу, смотрел на Фантони. Ему и в голову не приходило, что его давно раскусили, он совсем не предполагал этого и даже не знал, что у Джиневры был жених. Да, его глаза походили на глаза сестры, но всё же…
Франческо же язвительно продолжал:
— Однако раз уж вы замыслили месть, то в чём упрекаете меня? Неужели вы и вправду предполагали, что Господь, исключительно для вашего удовольствия и для того, чтобы вам не обагрить рук кровью, чудом расправится с семью подлецами?
По щекам Альбино заструились слезы, обжигающие глаза, двоящие и размывающие фигуру Фантони. Мысль о том, что этот, столь нравящийся ему человек взвалил на свои плечи такую страшную, невыносимую для души тяготу, убивала его. Он только и смог, что спросить, точнее, жалобно пробормотать.
— Господи Иисусе, как же это?
Франческо Фантони несколько мгновений смотрел на него странными искрящимися глазами, потом усмехнулся и, словно восприняв его горестную риторику за истинное непонимание, любезно ответил:
— Как? Что же, охотно расскажу, — он плюхнулся на кровать, откинувшись к столбу полога. — Я увидел вашу сестру полтора года назад в рождественский сочельник. — Лицо его перекосила усмешка. — Зачем смущать монаха лишними соблазнами? Но иногда бывает так, поверьте, что ты видишь женщину и понимаешь, что пришла весна… даже если на дворе январская стужа. Я полюбил и сделал всё, чтобы меня полюбили в ответ. — Глаза Фантони потемнели, — мне оставался год учёбы, и я был бы магистром медицины. Я заключил с ней тайную помолвку и уехал в Рим. — Он помрачнел. — Я не ожидал ничего дурного и не боялся измены, я любил её и верил ей. Была лишь одна глупость с моей стороны: ничего не сказать о помолвке матери, в итоге… мать писала мне о творящихся в городе беззакониях, но вскользь и скупо, и ни слова не говорила о жертвах Марескотти. И потому, когда я по возвращении узнал, что её нет в живых, что братья казнены, а монна Буонаромеи исчезла из города, продав дом… — Фантони потемнел лицом, потом потряс головой, точно прогоняя какую-то навязчивую мысль. — Я вообще-то милосерден и не очень злопамятен, я могу простить врагу оскорбление и снести обиду. Но как простить сотворённое не тебе, но любимой тобой? И не плевок в душу, а преступление? Растление, убийство? — Альбино молчал. Франческо потёр лицо бледными пальцами, точно стирая наваждение. Потом со вздохом продолжил. — Мой первый помысел был самым чёрным. Я не хотел жить, не хотел жить, не хотел жить. Всё потеряло смысл, но… Я преодолел дурное желание убить себя сам, причём — другим греховным помыслом.