Фантони поднялся.

— Я верю в Господа. Я говорил себе, что мерзавцы будут наказаны Богом, возмездие настигнет их, но она… Джиневра снилась мне каждую ночь. Я хотел видеть её в том вишнёвом платье с белыми кружевами, что было на ней, когда я уезжал в Рим, но она всякий раз приходила в лохмотьях, избитая, осквернённая, со стекающими с волос ручьями воды. Я просыпался в поту, с глухо колотящимся сердцем. — Он ненадолго умолк. — О, я не мстителен… Я вопиял бы к закону. Но закон глумился надо мной… — Фантони говорил, словно пьяный, со слезящимися мутными глазами, и Альбино почувствовал, как по спине его прошёл озноб, ведь Франческо повторял его мысли. — Я ловил себя не на бунте против Бога, Аньелло. Мне, правда, жаль, что я не вмещаю величие Его готовности простить и возлюбить разбойника на кресте. Но потом я подумал, что на кресте и я его бы простил. И на плахе бы простил. Эта мысль вдруг облегчила мне сердце. Да, на плахе, умирающему, я прощу ему всё и очищу свою душу от мстительных помыслов. Значит, надо довести его до плахи, только и всего. Я выжил только помыслом мести.

— Преступление влечёт за собой кару — горячо возразил Альбино, — но те, кто пытаются сами покарать преступление, становятся преступниками сами. Таков фатум падшего мира. Я понял это. Жестокость порождает жестокость, страдание множит страдание. Высшее добро — это сострадающие, освобождающие от казней, совершающие чудеса…

— Человек, который не выносит жестокости и страданий, вовсе не свят, Аньелло. Милосердие — добродетель сильных духом, — криво усмехнулся Франческо, снова развалившись на кровати. — А в слабых оно проступает изнеженностью да золотушностью.

Альбино несколько минут молчал, потом тихо согласился:

— Да, я не имею права судить тебя, ибо поддался тем же мстительным помыслам, и разница именно в том, что я не осуществил их. Да, не по силе, а по слабости. Но как жить с такой тяжестью, что ты взвалил на себя? И… как ты это сделал? Господи, — он вскочил, опомнившись, — ведь это же невозможно было сделать!?

Фантони снова рассмеялся, хоть и невесело.

— Богу содействующа, дорогой Аньелло, Богу содействующа. Но на самом деле, ты неправ в главном. Душа моя не обременена грехом убийства, ибо имели место не убийства. Я же говорил тебе об этом, — теперь встал и Фантони. — Это были не убийства. Это были казни, причём, наизаконнейшие. Что до их совершения, то ты прав, конечно: никто не мог сделать такое в одиночку. Я был не один.

Альбино побледнел и снова опустился на стул.

— Начав замышлять возмездие, — монотонно продолжал Фантони, — я понял, что бессилен. Идти по пути заговора не имело смысла, убить мне одному — его с охраной в семь бугаев было невозможно, а иного пути я не видел. Но я говорил тебе, я не бунтовщик, — Фантони поправил фитиль свеч, сняв с неё нагар. — Я пошёл к Богу, а так как мы имеем дело с Господом через его посредников, я оказался в исповедальне у своего крестного отца, монсеньора епископа Гаэтано Квирини.

— Что? — Альбино снова вскочил, — этот кощунник, распутник и лизоблюд Петруччи?

— Вздор, — осадил его Фантони, — человек большого ума и сильной воли, мужественный и честный. Он бесился от происходящих в городе мерзостей, но не хуже меня понимал своё бессилие. Обличи он негодяев — сам стал бы для них персоной нон грата, но Марескотти с места не сдвинул бы. «Вершина власти, — всегда говорил Квирини, — это дно беззакония. Во власть не приходят, в неё всплывают из бездны те, кто не тонет. И только от того, сочтут ли они тебя своим, зависит, как близко подпустят…» А ему надо было, чтобы подпустили. Подлец, окажись он среди людей чести, вынужден был бы говорить слова чести и прикидываться добродетельным, стало быть, оказавшись среди подлецов, подражай им, говорил он, только и всего.

Альбино начал понимать.

— Господи, так он… стал юродствовать?

— Он получил епископскую хиротонию от Джованни Пикколомини. До того внимательно приглядывался к кучке власть имущих, ибо не только дьявол сеет плевелы в доброй пшенице, но всегда, стоит только поискать, найдёшь пшеницу и среди плевел. Он нашёл Лоренцо Монтинеро. Из дюжины обвинённых им преступников судья оправдывал дюжину, ибо, как ни суров закон, сотня дукатов неизменно заставляла его смягчиться. А ведь апостол верно заметил: «Где нет закона, нет и преступления». Монтинеро же — человек закона, истинный жрец Фемиды. Они с Квирини быстро спелись, стали друзьями не разлей вода. Тогда же Гаэтано начал прикидываться распутником, игроком и пьянчугой, и добился цели: мерзавцы из клики Петруччи приняли за своего человека. Он же научил этому и меня: «Играй шута и гаера, и никто не воспримет тебя всерьёз…»

— И вы…

— Я завёл дружбу с блудными девками и начал шляться по притонам, нарочито попадался пьяный ночному патрулю. Матушка, с её жалобами на мои пьянки и блудные похождения, тоже немало мне поспособствовала. Потом, обрядив двух потаскушек в скромные платья, я начал сводить их с охраной Марескотти, девицам — клиентура, мне — слава сводника. Я же часто выряжался шлюхой и в красном платье мелькал у епископского дома, чтобы реноме епископа не вызывало сомнения в кругах Петруччи. Божья Коровка разносил сплетни по городу и передавал мне поручения Монтинеро. В итоге мы добились своего: я и Квирини стали пользоваться доверием в их кругу.

— Но вас не любили, тот же Донати…

Фантони пренебрежительно махнул рукой.

— Марескотти не велел им трогать меня. Максимум, что они могли, — паскудно подшутить. Но всё это было после, — Франческо прошёлся по комнате. — Вначале же я сказал Квирини и Монтинеро, что убью Марескотти и его людей. Гаэтано ответил, что Бог сам воздаст злодею и растолковал мне, что если я отомщу за себя, Бог уже не будет наказывать обидчика. Я взорвался. Обидчика? Разве меня обидели? Из меня вынули душу и отняли любовь. Но свою боль я мессиру Марескотти прощаю. По-христиански. Но её боль я прощать не уполномочен. У меня нет права это прощать. Такое право есть у Христа, а я — простой смертный. Я перестану быть человеком, если прощу такое. И ждать кары Господней я тоже не мог. Каждый день, когда он жил и здравствовал, уводил меня в смерть.

Монтинеро и Квирини заспорили. «Есть божественная карающая справедливость, считал Квирини, независимая от стремлений людей». «Идея возмездия относится к китам, держащим мир, возражал Монтинеро, и она потеряет смысл только в том случае, если человек разучится различать добро и зло, погрязнет в скептицизме и безразличии. С падением идеи возмездия наступит неизбежный паралич жизни…» Они препирались полчаса, богослов с юристом, переливая из пустого в порожнее. В итоге Монтинеро, законник из законников, сказал Квирини, что Бог судит мир, но доверяет и людскому суду. Он готов выступить обвинителем, заявил Лоренцо, ну, а любой епископ, как прописано в законе, — судья и инквизитор по должности. Что до адвокатуры — у него есть дружок, Камилло Тонди, он архивариус, но по профессии — адвокат, казначей гильдии юристов.

— Господи, и… мессир Тонди… согласился?

— Выступить адвокатом Марескотти? С учётом, что тот осквернил его племянницу Лучию Челлези и наставил рога его другу мессиру Мартини? — прыснул Франческо. — Да, он согласился, но выступил из рук вон плохо.

Мы все собрались в подвале храма Санта-Мария дель Ассунта. Когда прокурор огласил обвинительный акт, у Камилло было весьма мало аргументов в защиту, он проблеял, что надо учесть то обстоятельство, что плоть немощна, а власть развращает. Судья, наш многоуважаемый и достопочтенный монсеньор титулярный епископ Гаэтано Квирини, выслушал обвинение и учёл аргументы защиты, но, подумав, вынес смертный приговор и Марескотти, и его людям. Однако, как всем известно, еcclesia abhorret a sanguine, церковь ненавидит кровопролитие. Поэтому своей апостольской властью его преосвященство назначил палачом светского человека. Меня. — Фантони шутовски поклонился.

Внимательно слушавший его рассказ Альбино удивился. Ремесло палача было страшным в его глазах.