Засыпая, он попытался сосчитать, сколько дней он отсутствовал. Но даты не сходились. Ничто не сходилось.

Он закрыл глаза и вспомнил женщину, отказавшуюся взять деньги за кофе. То, что ее звали Эрика, он уже забыл.

20

Он выкинул инструменты по дороге. Но, проснувшись через несколько часов, начал сомневаться. Посмотрел вокруг – инструментов не было. Где-то под Ёнчёпингом, в самый глухой ночной час, он остановился поспать. Но перед тем, как продолжить путь, он закопал фомку и отвертку во мху. Он помнил это совершенно точно. И все равно не был уверен. Он уже ни в чем не был уверен.

Он стоял у окна и смотрел на Аллегатан. В квартире под ним старенькая фру Хоканссон играла на пианино. Это повторялось ежедневно, кроме воскресений. Ровно час, между четвертью двенадцатого и четвертью первого, она играла на пианино. Всегда одну и ту же пьесу. У них в полиции был следователь, интересовавшийся классической музыкой. Когда Стефан попытался напеть ему пьесу из репертуара фру Хоканссон, он тут же сказал, что это Шопен. Потом Стефан купил компакт-диск, где среди прочего была эта самая мазурка. Несколько раз, днем, приходя с ночного дежурства, Стефан пытался поставить диск как раз в тот момент, когда фру Хоканссон садилась за пианино. Но ни разу ему не удалось добиться, чтобы обе интерпретации совпали.

Теперь она снова сидела за пианино. В моем сумбурном мире фру Хоканссон – единственная опора, она надежна и постоянна, подумал он. Он снова глянул на улицу. Самодисциплина, которую он всегда рассматривал как нечто само собой разумеющееся, куда-то исчезла. Как мог он пуститься на это безумное предприятие – забраться в квартиру Веттерстеда? Даже если он не оставил никаких следов, даже если он ничего оттуда не вынес. Кроме, конечно, фактов, которых ему лучше было бы не знать.

Он позавтракал и собрал грязное белье, чтобы захватить его к Елене. В подвале его дома тоже была прачечная, но он ею почти никогда не пользовался. Потом он достал из комода фотоальбом и сел на диван. Этот альбом подарила ему мать, когда ему исполнился двадцать один год. С самого детства Стефан помнил старинный деревянный фотоаппарат у них в доме. Потом отец покупал новые камеры, и последние снимки в альбоме были сделаны уже «минолтой». Снимал всегда отец, мать к фотоаппарату не притрагивалась. Но отец при всякой возможности пользовался автоспуском. На снимках всегда Стефан в середине, мать слева, отец справа. У отца всегда немного напряженное лицо – он торопился успеть занять место, пока не сработал автоспуск. Иногда это ему не удавалось – Стефан запомнил эпизод из детства, когда на пленке оставался только один кадр, отец нажал автоспуск, побежал к ним – и споткнулся. Он перелистал альбом. Тут были и сестры, они всегда стояли рядом, и мать, она на всех снимках смотрит прямо в объектив.

Знают ли сестры, кем был отец? – спросил он себя. Скорее всего, нет. А что знала мать? Думала ли она так же, как и он?

Он начал просматривать альбом медленно, снимок за снимком.

В 1969 году ему семь лет. Он в первый раз идет в школу. Цвета заметно поблекли. Но он помнит, как гордился своей темно-синей курточкой.

1971 год. Ему девять. Летний день. Они поехали в Варберг и сняли маленький домик на острове Еттерён. Полотенца на камнях, транзисторный приемник. Он даже запомнил музыку, которую передавали, когда отец снимал – «Плыви в лунном серебре», наверное, потому, что отец назвал пьесу как раз в тот момент, когда нажимал затвор. Это была идиллия – отец, мать, он и две девочки-подростка, его сестры. Яркое солнце, резкие тени. Но цвета тоже поблекли.

Снимки – это только поверхность, подумал он. Под этой поверхностью скрывается что-то другое. Мой отец жил двойной жизнью. Может быть, по ночам, когда все спали, он шел к скалам и кричал «Хайль Гитлер»? Может быть, там, на Еттерёне, в других домиках жили люди, которых он навещал, и они вели долгие разговоры о Четвертом рейхе, время которого, как они надеялись, раньше или позже наступит? Когда Стефан рос, в шестидесятые – семидесятые годы, никто не говорил о нацизме. Единственное, что он мог припомнить, как школьные приятели иногда шипели «жидовская морда» вслед чем-то не понравившемуся им пареньку, который даже и евреем-то не был. Иногда кто-то малевал свастику на стенах в уборной, и сторожа, ругаясь, ее отскребали. Но чтобы существовало какое-то нацистское движение, он припомнить не мог. Нацизм для него был историей.

Снимки вызывали воспоминания. Они были как камушки, по которым он прыгал вперед, в жизнь. Но он вспоминал и другое, чего не было на снимках.

Тогда ему было, скорее всего, лет двенадцать. Он мечтал о новом велосипеде. Отец не был скуп, но потребовалось немало времени, чтобы убедить его, что старый никуда не годится. Наконец, он сдался, и они поехали в Бурос.

В магазине им пришлось подождать – какой-то папа тоже покупал сыну велосипед. Он очень плохо говорил по-шведски. Прошло немало времени, прежде чем они удалились, ведя за рога новый велосипед. Хозяин магазина, ровесник отца, извинился, что заставил их ждать, и сказал:

– Югославы. Их все больше и больше.

– Что им здесь делать? – спросил отец. – Их давно пора отправить домой. Им нечего делать в Швеции. Нам финнов хватает. Я уже не говорю о цыганах. Тех просто надо давить.

Стефан запомнил это слово в слово. Он не придумал это потом – отец сказал именно так, и продавец промолчал. «Тех просто надо давить». Он, может быть, улыбнулся или кивнул, но промолчал. Не возразил. Потом они купили велосипед, привязали его к багажнику на крыше и вернулись в Чинну. Он помнил все очень ясно. А как среагировал он сам? Он был весь поглощен новым велосипедом. Он даже помнит запах в магазине – пахло резиной и машинным маслом. Но кое-что в глубине колодца памяти он все-таки обнаружил. Он все-таки как-то среагировал. Скорее всего, не на то, что отец предложил давить цыган и высылать югославов, а на то, что отец впервые высказал какое-то политическое мнение. Это было необычно.

Он не мог припомнить, чтобы в доме обсуждали что-то, кроме того, что приготовить на обед, что надо подстричь газон, какого цвета выбрать клеенку для кухни.

Правда, было исключение. Музыка. О музыке говорили много. Отец слушал исключительно старые джазовые записи. Он безуспешно пытался заставить Стефана слушать и восхищаться музыкантами, имена которых он помнил и сейчас. Кинг Оливер, корнетист, вдохновлявший Луи Армстронга. Когда он играл, то прикрывал пальцы носовым платком, чтобы другие трубачи не могли перенять его приемы. Кларнетист по имени Джонни Дудс. И конечно, великий Бикс Байдербекке. Раз за разом отец заставлял его слушать старые, поцарапанные пластинки, и Стефан притворялся, что ему нравится, что он в восторге, чего и добивался отец. Тогда было легче выпросить у него новый настольный хоккей или что-нибудь еще, чего в тот момент так хотелось. Но с большим удовольствием он слушал музыку, которую любили сестры. Иногда «Битлз», но чаще всего – «Роллинг Стоунз». Отец считал, что дочери для музыки потеряны, но сына он еще надеялся спасти.

В молодости он сам играл джаз. В гостиной на стене висело банджо. И он иногда играл на нем. Только аккорды, ничего другого. Банджо было марки «Левин», у него был очень длинный гриф. Очень дорогая штука, объяснил как-то отец, сделана в 20-е годы. Была и фотография ансамбля, в котором в молодости играл отец. Он назывался «Бурбон Стрит Бэнд» и состоял из контрабаса, трубы, кларнета, тромбона и ударных. И отец на банджо.

Так что о музыке в доме говорили. Но никогда не касались опасных тем, способных вызвать у отца взрыв ярости. Сколько он помнил свою юность, он постоянно боялся этих непредсказуемых вспышек гнева.

Но на этот раз они поехали в Бурос покупать велосипед, и отец впервые заговорил о чем-то ином, а не об этой отвратительной поп-музыке. Разговор шел о людях, о самом их существовании. «Тех надо давить». Он вспомнил, что было дальше.