– Понимаю, Станислав Густавович.

– Ну так вот! Она присела, начался какой-то обычный разговор. Я гляжу на нее, и даже внутренне она мне неприятна. Бывает же такое, что женщина, чужая, неприятна?

– Да-да.

– Я почему-то тут же вспоминаю свою жену, и у меня к этой, пардон, бабе образовывается даже что-то вроде откровенной неприязни. Но тут вмешивается случай. На следующей станции, когда наши попутчики уже ложатся спать, я выхожу покурить. Глоток свежего воздуха, звезды за окном в морозном небе, и что-то такое вдруг просыпается. Не знаю, как описать… Неожиданно я понимаю, что живу один только раз, что никогда больше не увижу проводника, который продал мне недавно три бутылки пива, что никогда больше не сойдусь и с этой женщиной. И тогда вдруг ощущаю к ней что-то вроде жалости. Она там, одна, в купе. Думаю: куда она едет, зачем? Явившаяся на богом забытой станции, она кажется теперь одинокой и даже отчасти загадочной. С ней хочется поговорить. Я возвращаюсь в купе. Она еще не легла. Попутчики давно храпят на верхних полках. Мы с ней пьем пиво, она в полутьме улыбается, и я вижу, у нее во рту целый ряд безобразных золотых зубов, но она не кажется мне такой уж противной, напротив, я испытываю к ней какую-то симпатию, как к человеку, не как к женщине, потому что все еще помню свою любимую жену. Слово за слово, мы выходим в тамбур, она тоже курит. Поезд возле какого-то моста резко тормозит, я ее случайно приобнимаю, а затем вдруг – все!… Ну вы понимаете?

– Да, понимаю, – сказал Турецкий.

– Я, врач, умный, образованный человек, в дорогом костюме, в тамбуре, ставлю эту женщину сами понимаете как и делаю с ней то… что делаю. Как это объяснить?

– Страсть, минутное затмение.

– Да, страсть, вы совершенно правы, Александр Борисович. Страсть, частный случай. Но я уже ничего не соображаю. Мне плевать на то, что кто-то может войти, например те же самые мои попутчики, одному из которых я уже успел дать свою визитную карточку. Мне плевать, что завтра на моем пиджаке могут оказаться ее соломенного цвета, крашенные перекисью волосы и жена это увидит. Мне плевать, что я могу подцепить от этой женщины дурную болезнь. Я не думаю, что она, так легко согласившаяся здесь, сейчас, точно так же соглашается и с другими, а значит, риск заболеть очень и очень велик. Я уже не врач, не аналитик, я – животное, вот в чем дело. Короче! О чем я? Все о том же. Через пятнадцать минут я эту женщину уже видеть не могу. Я ee ненавижу. Клянусь вам, я ее готов убить, чтоб только не помнить о ней. В этом кроется что-то важное. Опять же чувство вины, возросшее теперь до чувства самоуничижения, до чувства самоотречения. Понимаете, куда я клоню?

– Кажется, понимаю, – сказал Турецкий.

– И вот теперь сравните, – выдохнул запыхавшийся от страстного монолога Зильбер. – Сравните! Тот маньяк и я. Чем мы отличаемся?

– Ну я бы не стал все-таки сравнивать. Я, кажется, понимаю, о чем вы, Станислав Густавович.

– Нет, Александр Борисович, сравнивать нужно, потому что в этом и есть цель моего рассказа. Так в чем же мы с этим маньяком, разрешите спросить, отличны? Ни в чем, в сущности!

– Да как же так? – удивился Турецкий.

– А вот так! И не спорьте со мной! Я – врач!

– Я и не спорю… – Турецкому нравились напор и молодая энергия этого отнюдь уже не молодого человека.

– Более того, – продолжал Зильбер, – если сравнивать нас с человеческой точки зрения, то он-то как раз более привлекателен.

– Он? – еще более удивился Турецкий.

– Да, конечно, конечно! – горячился Зильбер. – Неужели вы не понимаете?

– Нет…

– Если во всем этом есть вообще какая-то привлекательность, то он, безусловно, значительно привлекательнее меня.

– Но в чем?

– А в том, что он в своем порыве, в своем человеческом желании быть самим собой, гораздо сильнее меня. Мне для минутного сумасшествия нужно ночное купе, вся эта дорожная поэзия со звездами, стуком колес, случайным касанием, пивом, разговорами! Мне нужен случай! Вот в чем! Я не могу культивировать в себе страсть больше пятнадцати минут. А если бы она, та женщина, сама не встала тогда как надо, вы что думаете, я ее бы уговаривал?

– Нет.

– Правильно, нет! Не уговаривал! Но она встала. Она с ходу согласилась! Она оказалась лапочкой, черт ее подери! До сих пор она мне противна! Однако тогда все получилось – лучше некуда. Прекрасно и романтично!… Шучу, конечно. Никакой романтики. Все было грязно и противно, ночью, качаясь в поезде, в вонючем тамбуре… Но какой можно сделать вывод? Меня не судили за это преступление. Правильно? Правильно. А не судили почему? Потому что я ничего не нарушил. Потому что я, как человеческая особь, как животное человеческого облика, не сделал ничего такого, что нарушило бы чей-то там закон. А будь на моем месте другой, он поставил бы эту даму и без ее разрешения. Правильно?

– Да.

– Я думаю, что вы, Александр Борисович, так бы наверняка и поступили, – весело подмигнул Зильбер.

– Ну, вы мне льстите! – усмехнулся Турецкий.

– Нет-нет, вы решительный человек, это сразу видно.

– Ладно, пусть будет так, – согласился Турецкий.

– А третий, который бы не справился своими силами, достал бы нож! И это – тоже решение! Он пригрозил бы и все равно поставил. И этот третий, конечно, сильнее нас с вами.

– Ну, тут можно поспорить с вами, Станислав Густавович, – перебил Зильбера Турецкий.

– Спорьте не спорьте, а факт остается фактом! – продолжал врач. – Там, где спасовал бы я, там, где спасовали бы даже вы – вы же не стали бы ее насиловать, если б она начала звать на помощь?…

– Не стал бы, – кивнул Турецкий.

– Я, правда, с трудом представляю себе такую женщину, – снова пошутил старик, – но все же. А тот, третий, он бы и тут не сдался, он бы все равно добился своего. Вопрос к вам, Александр Борисович: какое право мы имеем судить его?

– Если у него – нож, то самое прямое.

– Да не в ноже дело! В том-то и суть. А в том, что его страсть значительно сильнее, чем и у вас, и у меня, и у всех! Мы судим его, как слабые сильного, хотя внешне он кажется слабым. Но почему, скажите, он не заперся в туалете и не занялся, скажем, онанизмом, выпустив таким образом из себя свое желание?

– Не знаю, – сказал Турецкий.

– Я тоже не знаю, я, врач, посвятивший этому всю свою жизнь, написавший докторскую по аффектам и шизоаффективным психозам. Не могу! Честно скажу вам, Александр Борисович. Вот ко мне приходят люди консультироваться. Плачут жены. Один очень богатый и известный в Москве человек взял и спустил в один день все свое состояние. Почему? Нормальный он? Она плачет, уговаривает меня: помогите. Просит дать какую-то справку, просит вылечить его. А что я могу поделать? Она кричит мне: снимите с него сглаз, кто-то сглазил его! Говорю: идите к бабкам! Пусть они этот сглаз и снимают, потому что я ума не приложу, что и как делать. Честное слово, не знаю! Может, это действительно сглаз или порча. Мы про то в медицинском не проходили. Вот так, Александр Борисович.

– Получается, что все мы, сидящие в прокуратурах и судах, занимаемся бесполезным делом?

– Нет, я не говорил, что бесполезным, – возразил Зильбер.

– А как же тогда вас понимать?

– Понимайте, как хотите. Воля ваша! Но сам я понимать что-либо отказываюсь. Чем дольше я живу, чем больше меня ценят как врача, тем чаще я убеждаюсь, что ни черта не понимаю ни в медицине, ни в жизни, ни в человеке. Это просто случай Фауста. Вы помните Фауста, Александр Борисович? Все вокруг ценят и любят его как самого умного, как мудреца, а он пожимает плечами и говорит себе тихо: да нет же, я не мудрец, я знаю еще меньше, чем вы. Вот так-то. Загадка это, Александр Борисович! Не знаю, уж кто нас создал такими, но точно мы дети не человеков.

– А кого же тогда?

– Кого хотите, – сказал Зильбер. – Как вам больше нравится. Есть много забавных эвфемизмов.

– Но вы-то сами как бы сказали?

– Я? – Зильбер минуту подумал. – Я старый толстовец, люблю Руссо. Такими нас создала природа. Вот вам мой ответ. И каждый из нас – только частный случай. Поэтому судить нас можно исключительно по законам самой природы.